Продолжаю рассказ.
В одно из моих посещений я не застал Мэри, а встретился в ее комнате с поэтом, который тоже дожидался ее. Я двойственно относился к этому человеку: с одной стороны, он был мне бесконечно симпатичен, а с другой — мне казалось, что Мэри предпочитает его общество моему… Конечно, я ревновал.
Некоторое время мы оба неловко молчали,
Я первый почувствовал неловкость и начал разговор:
— Мы с вами встречаемся довольно часто, — сказал я, — мне вас представили как поэта, но вы до сих пор не показали мне ваших стихов.
— А я собирался сегодня прочесть новое стихотворение, — ответил он.
Мы разговорились. Я, как сторонник гражданской поэзии, поспешил изложить свои взгляды и думал, что начнется спор, подобный тому, который мы вели с Мэри. Но, к моему удивлению, поэт не спорил.
— Это верно, — сказал он, — но нас, поэтов, всетаки больше интересует техника, чем содержание. Я сам люблю писать на гражданские, как вы говорите, темы…
Это заинтересовало меня.
— Может быть, вы подарите мне вашу книгу.
— Нет, — отмахнулся он, — моя книга еще не вышла из печати. И сомневаюсь, что она когдалибо выйдет…
При этих словах он погрузился в горестное раздумье. Только появление Мэри развеселило его. Я понял, что и на этот раз оказался нетактичным, и при Мэри разговора не возобновлял. Мы пили чай, болтали о пустяках, пока сам поэт не вспомнил об обещании,
Какие это были стихи! Таких стихов я не слыхал никогда. Они были написаны на исторические темы — греческие, римские, французские, — но все одинаково были пропитаны гневом, ненавистью, пафосом революции. Я был так растроган, что чуть не обнял его, когда он кончил читать, и обнял бы, если бы не вспомнил правила катехизиса, запрещавшего объятия и поцелуи, как антигигиенический обычай…
Этот проклятый катехизис — он вечно будет мешать мне…
Поэт скромно, но с достоинством принял мои восторги, однако скоро снова впал в задумчивость. Я спросил его о причинах этой задумчивости.
С горечью, почти с отчаянием он воскликнул:
— Да ведь эти стихи никогда не увидят света!
И я был настолько осведомлен в законах, что сам догадывался почему…
— И это в так называемом пролетарском государстве, которое слово "революция" склоняет во всех падежах, — сказал я, в возмущении вставая со стула. — Так не должно продолжаться!
Этот возглас произвел на моих друзей неодинаковое впечатление: поэт посмотрел на меня с надеждой, а Мэри — с сожалением. Между этими двумя взглядами надо было выбирать, и я скоро сделал этот выбор.
Но об этом после.
— Что же вы можете сделать? — спросил поэт.
Признаюсь — в тот момент я и сам не знал, что ответить.
Двадцать первая глава
Я начинаю действовать
Вернувшись домой, я бросил под стол анкету, оставив ее незаполненной. Слишком долго я оставался равнодушным ко всем мерзостям и безобразиям окружавшей меня жизни.
— Да ведь это старый режим наизнанку, — говорил я сам себе. — Если я боролся со старым режимом, то неужели должен отступить теперь?
Мне кажется, что моя задача теперь значительно проще. Что случилось? Верхушка рабочего класса оторвалась от масс и присвоила себе наименование и права рабочего класса в целом. Надо восстановить истинное положение, надо назвать вещи их настоящими именами — и это будет уже половина дела, тем более, что все изучали политграмоту, все имеют понятие о марксизме, о классовой борьбе, существуют профсоюзы, советы рабочих депутатов.
В старые формы надо влить новое содержание.
И почему бы не начать борьбу совершенно легально, пропагандируя свои взгляды в высшем классе общества? Разве им так хорошо живется? Пусть их кормят, как свиней, пусть они ничего не делают, но ведь угроза нищеты висит над каждым из них: достаточно пустого доноса, чтобы вчерашний хозяин стал бесправным рабочим, не смеющим поднять голос. Наконец, они лишены права думать!
Я буду вести работу среди этих людей, на следующих выборах мои сторонники получат большинство, и самые вопиющие безобразия будут уничтожены…
Теперь все эти рассуждения мне самому кажутся наивными, но в то время казалось, что и этот план может иметь успех. С чего же начать? Говорить об этом с Витманом? С нашим политруком? Проповедовать в клубе нашего дома среди тупых и жирных мещан?
Я решил выступить в университете. Молодежь всегда была чутка и отзывчива, она поймет меня. Навербовать среди них десяток сторонников, а там… Собственно, я мало думал, что будет в этом таинственном там. Но разве, устраивая первомайскую демонстрацию, явно рассчитанную на неуспех, я задумывался о последствиях?
Где выступить? Поскольку я представлял себе студенческие аудитории, я знал, что выступать там невозможно. Общественная жизнь была развита слабо, каждый старался поглубже уйти в свою скорлупу, и студенты не составляли исключения. Да и что могло тянуть людей в общество? Общество интересно, когда идет борьба мнений и интересов — без этого на любом собрании люди останутся тупыми равнодушными посетителями, исполняющими скучную повинность. Разве не видел я это ежедневно в каждом клубе? Сонные лица, стремление как можно скорее уйти домой…
Я сравнивал клуб с церковью, но ведь и в церкви было время, когда в ней жил дух ересей и борьбы. Ведь, говорят, на вселенских соборах дело доходило до драки. И вот, если в пеструю, скучающую толпу посетителей клуба бросить острую мысль, как они заговорят, как они будут возбуждены…
Конечно, надо выступать в клубе, притом — в студенческом. Это выступление, казалось мне, имело все шансы на успех.
В воскресенье я отправился в клуб университета. Был какойто маловажный революционный праздник, слушателей было сравнительно немного, и я с особенной радостью заметил, что Витмана не было среди присутствующих, — признаться, я побаивался его и в его присутствии вряд ли решился бы заговорить. Проповедник тянул чтото весьма нудное и ненужное. Слушатели тупо позевывали.
По окончании проповеди я попросил слова. Мне дали. Свобода слова для меня существовала: никто не знал, что я буду высказывать еретические мысли.
Я не буду повторять своей речи. Скажу только, что она была переполнена страстностью и иронией. Я клеймил людей, забывших заветы великих учителей социализма, которым они курят фимиам, я говорил, что мертвая буква заслонила от нас живую жизнь, я говорил о лицемерной морали, о мертвой схоластике, заедающей наши души, — и так далее, и так далее.
В середине речи я неожиданно почувствовал, что спадаю с тона. К концу я говорил медленно и вяло. Отчего? Значит, мои слова не доходят?
Я кончил. Я ждал хоть малейшего отзвука — я не говорю уже о бурных аплодисментах, на которые вначале рассчитывал, — гробовая тишина.
Я медленно сошел с трибуны и заметил только зевок проповедника, равнодушно взглянувшего на меня. Слушатели встряхнулись, встали, пропели "Интернационал" и спокойно разошлись по домам.
Я был настолько обескуражен, что остался в клубе один и, стоя за колонной, долго не мог сообразить, что же такое произошло. Я не заметил, как ктото подошел ко мне и положил мне руку на плечо. Подняв глаза, я с удивлением увидел перед собой старика философа, с которым встречался у Мэри.
— Я вполне согласен с вами, — тихо произнес он, — я думаю то же самое, что и вы…
Я обрадовался, увидев неожиданного союзника. Может быть, их больше, чем мне казалось до сих пор? Крепко пожав ему руку, я сказал:
— Мы будем работать вместе…
Но старик не разделял моего энтузиазма.
— Нет, нет, — ответил он, — я подошел к вам для того лишь, чтобы предупредить… Я стар, — он показал на свою седину, — я пережил революцию от начала до конца, я слышал много речей, подобных вашей… Я сам верил этим речам, я, тогда молодой человек, яростно рукоплескал ораторам… Я ждал от выполнения их программы всего, чего только можно ждать на этой земле…
Старик задумался и провел рукой по волосам:
— Да, прошло много лет с тех пор. Я видел, как постепенно тускнели речи тех же ораторов, как постепенно уходило из их слов живое содержание, и тем пышнее продолжали цвести эти слова… Но то был пустоцвет. Я видел, как разрастались сорные травы и приносили дурные плоды…
Он остановился на минуту и добавил:
— Такие пышные цветы, а их плод — сорные травы.
Я не понимал, к чему, собственно, разводит он эту философию.
— Так было, а будет иначе, — ответил я. — Если каждый сознательный человек будет помогать мне, то мое дело увенчается успехом. Иначе на кого же я буду рассчитывать?
— Вам не на кого рассчитывать, — ответил философ. — Я вижу, что ваш путь ведет вас к гибели. Эти люди не послушали вас, и они правы.
— Они не слышали ни одного слова, — сказал я с горечью, — это непроходимые тупицы.