— Нашу эпоху никакими рифмами не передашь! — сказал он, закончив чтение статьи. — Это эпоха поэзии цифр, эпоха поэзии масштаба. Разрешу себе привести еще один пример. У меня в портфеле — вот она! — хранится газетная вырезка. Главное статистическое управление сообщает о том, как выполнен народнохозяйственный план прошлого года. Рассмотрим — как?
Белов называл цифры и принимался рассуждать о том, какими путями советская черная металлургия, советское автокраностроение, советская лесная промышленность достигли этих показателей, что́ скрывается за этими цифрами. Он говорил о конвейерах, о трелевочных тракторах, о рационализаторских предложениях рабочих, о соревновании бригад, о содружестве производственников с учеными, о могучей волне творчества, вдохновения, которая, разрастаясь, захватывает страну от границы к границе.
— Убили вы меня, Михаил Васильевич, — сказал Антон не то в шутку, не то всерьез. — Я, грешный, тоже, случается, стихи сочиняю.
— Да что вы, Антон Ильич! — Белов смотрел на Антона не только с удивлением, но, пожалуй, еще и с некоторым испугом.
— Верно. Хотите, прочитаю стишок-другой?
Антон прочел коротенькие стихотвореньица о зимнем дне на стапелях, о клепальщике, молоток которого сравнивался с пулеметом, о старом мастере, который ушел на пенсию, но каждый день является посидеть на лавочке возле заводской проходной. Стихи были простые, и все в них было знакомо Белову; не только знакомо — близко.
— Ну, знаете, Антон Ильич! — развел он руками. — Это же почти цифры!
Жуков громко засмеялся. Белов тотчас понял причину его смеха и, смущенный, поспешил пояснить:
— Не в смысле сухости — нет!.. Ни в коем случае. В смысле точности, в смысле поэзии…
Все эти споры остались позади, впереди был новый для Жукова город; под мостом, через который шел поезд, текла новая река. Антон указал рукой вдаль:
— Завод. Видите три трубы?.. Самая окраина, почти у залива.
Трубы медлительно дымили, вокруг них сплетались в серые кружева фермы подъемных кранов, мачты кораблей и прожекторные башни.
2
В тот день, когда Тоне выдали табель, в котором было написано: «Журбина Антонина по постановлению школьного совета переводится в десятый класс», ей исполнилось семнадцать лет.
— Ну что, большая стала? — грубовато сказал Алексей. Он возвращался с работы и встретил сестру возле калитки. — Замуж скоро выскочишь…
— Пока не найду такого, как ты, не выскочу! — Тоня хотела его обнять, но Алексей отстранился.
— Шаблон, значит, нашла — всех своих женихов по мне мерить?
— Конечно. Ты самый лучший, ты самый умный, ты самый красивый!
— Вот дурашливая! — усмехнулся Алексей. — Ну получай, если так… — Он протянул ей сверток, который держал под мышкой.
— Что тут, Алеша?
— Посмотришь.
Тоня, подпрыгивая, побежала к скамейке. Алексей присел с ней рядом, искоса поглядывая, как она торопливо развертывает бумагу.
В семье Журбиных все жили дружно, семья считалась одной из наиболее крепких в Старом поселке. Но и в ней, в этой крепкой семье, относились друг к другу неодинаково, и даже Агафья Карповна, любящая мать, любила своих детей по-разному. До войны самые нежные материнские чувства она отдавала первенцу Виктору и Алексею. После того как Антон вернулся с фронта с тяжелыми ранами, эти чувства Агафьи Карповны распространились и на него. Любила она, конечно, и Костю с Тоней, — пожалуй, не меньше любила, — но все же не так, как Виктора, Алексея и Антона. И никогда не могла бы объяснить, почему не так. Может быть, потому, что Костя рос дерзким, своевольным пареньком, на него в школьные годы жаловались учителя, жаловались соседи; Агафья Карповна терпела из-за Кости много неприятностей. А Тоня с ее мальчишеским характером сама не очень льнула к матери, скрытничала перед ней, поверяла свои тайны только Алексею да еще отцу, Илье Матвеевичу.
С Алексеем у Тони сложились особые отношения. Когда Тоня была маленькой, Алексей мог заниматься с ней целыми днями. Он возил ее на себе верхом, скакал с ней через веревочку, играл в камешки и в «школу мячиков», чертил «классы» с «котлом» и «адом». Десяти лет Тоня с помощью Алексея научилась бегать на коньках и на лыжах, пятнадцати лет — стрелять из отцовского дробовика, ставить переметы и жерлицы, крутиться на турнике и прыгать через «козла».
И только к этому времени Алексей перестал стесняться своих дружеских отношений с сестрой. Прежде он играл с ней в глубокой тайне от взрослых и особенно от приятелей-мальчишек. «Классы» чертили за дровяным сараем, игра в камешки происходила в зарослях бузины и малины. Стоило появиться вблизи постороннему — Алексей тотчас из равноправного Тониного партнера превращался в ее сурового старшего брата. Делал, словом, такой вид, будто там, за сараем или в малиннике, он очутился только для того, чтобы по поручению матери присмотреть за сопливой девчонкой.
А Тоня, напротив, никогда не скрывала своих чувств к брату, он был для нее самым высоким авторитетом на свете, — пожалуй, более высоким, чем отец, Илья Матвеевич.
На внешние знаки внимания к сестре братец был не слишком щедр. Впервые так случилось, что он снизошел до подарка ко дню ее рождения.
— Алеша, милый! Да ты дурачок! — Тоня развернула сверток и так стремительно бросилась брату на шею, что на этот раз он не успел отстраниться. Он только по мальчишеской привычке отер ладонью щеку там, где ее коснулись Тонины губы.
С этого дня в Тониной жизни начались перемены. Поставив подарок Алексея — красивую большую коробку, обтянутую голубым шелком, — на комод, перед круглым зеркалом в раме из деревянных, черных от времени роз и листьев, Тоня почувствовала себя взрослой. Такие же коробки с флаконами духов и пестрыми пудреницами — но, конечно же, конечно, менее красивые! — были и у Лиды, и у Дуняшки. Тоня вырастала в собственных глазах.
— Антонина Ильинична Журбина! — сказала она своему отражению в зеркале. — Вы вступаете в жизнь. Будьте счастливы, Антонина Ильинична.
— Что верно, то верно. Будь, внучка, счастлива.
Тоня повернулась на каблуках. Позади нее стоял дед Матвей, тихо подошедший в валенках. Смущенная, она уткнулась лицом в его куртку, от грубой ткани которой пахло железом, смолой, суриком — кораблями. Дед Матвей поцеловал Тоню в голову, погладил по плечам:
— Много его, счастья-то, прошло мимо людей, не каждому оно доставалось.
Дедова солдатская койка стояла в углу за платяным шкафом. Откинув угол одеяла из разноцветных лоскутьев, он опустился перед нею на колено и выдвинул из подкроватной тьмы зеленый сундучок с гремучей, из железного прута, скобой на крышке.
Сундучок этот был очень старый, он сопровождал деда Матвея во всех его морских походах по дальним странам, и тот, кто его открывал, на внутренней стороне крышки видел жуткую картину в красках, которая называлась «Последний день Помпеи». Вырезав когда-то картину из журнала «Нива», дед приклеил ее хлебным клейстером — и то, с чем не справился разбушевавшийся вулкан, довершили прожорливые корабельные тараканы. Они отгрызли руки полуобнаженным помпеянкам, мечущимся в багровых отсветах под градом камней и дождем пепла, жадно въелись в торсы и бедра жилистых мужей. От тараканьего вмешательства страшная картина стала просто ужасающей.
Никто в семье не дотрагивался до этого заветного сундучка. Только Алексей, когда Тоне было лет пять-шесть, подзовет иной раз ее к дедовой постели, вытащит сундучок, распахнет крышку и крикнет: «Ага!..» Тоня пугалась и ревела.
Дед порылся в сундучке, согнутой спиной заслоняя его содержимое от Тониных глаз, вытащил квадратную корзиночку, сплетенную не то из тонкой соломы, не то из каких-то желтых волокон, подержал ее молча в руках и подал Тоне. В корзиночке, свернутое кольцом, лежало ожерелье из голубых и розовых раковин. Прошло чуть ли не полвека с того дня, когда Матвей Журбин купил его на базаре в Порт-Саиде, но тонкие, нежные краски, рожденные в глубинах южных морей, не потускнели.
Царапая кожу жесткими, как напильники, пальцами, дед Матвей сам надел на Тонину шею ожерелье и защелкнул медный замочек.
— Совсем цыганка! — воскликнула Тоня, взглянув на себя в зеркало. Она обняла деда и шепнула ему на ухо: — Это бабушкино?
Дед Матвей присел на постель, поставив большие свои непослушные ноги рядом с закрытым сундуком — последним вместилищем того, что осталось у него на земле от его королевны, — пожевал губами и не ответил.
Начиналось лето, дни стояли теплые, солнечные — гулять бы да гулять; но повзрослевшая Тоня не знала, куда девать свободное время. Подруги разъехались — кто к тете в деревню, кто к замужней сестре в Москву; несколько девочек отправились в туристский поход по Военно-Грузинской дороге. Рыбачить не хотелось, да и не с кем было: Алексей день работает, а вечером до самой ночи пропадает со своей Катюшкой. Эта Катюшка!.. Тоня всей душой ревновала к ней Алексея. Разве не обидно, не горько: вот была, была такая хорошая дружба, вдруг появилась беленькая чертежница — и всей дружбе конец. Как будто у Алеши и сестры уже не стало. Несправедливо, глупо, бессмысленно! Не отнимешь, конечно, она хорошенькая, Катюшка, и даже коричневое пятнышко на щеке ее не портит; но что из того — хорошенькая! Нельзя же из-за каждой хорошенькой девчонки голову терять.