Митрий плеснул мне в фужер до краев, маленькими глазками пробуравил в моем лбу дырку величиной с грецкий орех.
— Угощайтесь, гражданин, — голос прошелестел, как знойный ветерок. — Мы москвичей уважаем, всегда им честь оказываем. А которые любопытные — нам тоже скрывать нечего. Фингалом интересуетесь? Это дело житейское. Сегодня он у меня, завтра у тебя. Какой кому фарт пойдет.
Двое других парней солидарно потянулись за рюмками. Один, в очках и с бугристыми залысинами, глаза у него с трудом разлеплялись, был поразительно похож на актера Валентина Никулина, худосочный, болезненный лик, по виду — ему бы вместо водки принять валерьянки стакана три подряд; а второй — так себе, пустыня Сахара, сколько ни смотри, не за что глазу зацепиться. Дрожит только весь от вина, мышонок алкогольный в сереньком пиджаке.
Мы все выпили и пожевали кто что, и нежданно–негаданно охватила меня звенящая радость бытия. Так отлично стало жить, честное слово. Именно в этот момент.
— Шутов, — сказал я, — разреши мне твою девушку пригласить на танец?
— Приглашай! — кивнул он, глянул на меня со странным, тревожным вопросом, то ли просто жалея, то ли пытаясь что–то мне внушить без слов, но важное, очень важное.
Его девушка сидела через два столика, возле эстрады, с другими двумя девушками. Женский коллективчик. Я думал, она со мной не пойдет, но она — гибкая, длинноногая — легко качнулась мне в руки.
— Вы из Москвы, я знаю, — быстро, шепотом, опаляя запахом кислого вина, заговорила она. — Вы не верьте ничему. Петя очень хороший человек. И он не пьяница. Грозит, бравирует, но это несерьезно. У него красивая, светлая душа, он сам мухи не обидит. Никогда! У него жена — пусть. Я его очень люблю. Редкий, редкий человек. Мне тридцать лет, я южанка, бывала везде, курортная жизнь, музыка, — а он не такой, нет. У него душа лепестками пахнет. Я знаю, что говорю, вы поверьте. И не бойтесь его, он вам ничего не сделает. Никогда. Я была сломанная, а он меня склеил. Он меня из кусочков собрал. Какое вам до него дело? Вы москвич, уедете, зачем? Не тревожьте его. Я вижу, он встревожен, взбудоражен, и ресторан этот. Мы не собирались идти в ресторан, увольте. Тут все друг друга знают. Донесут жене. Мне ничего не надо. Лично мне — ничего. Я не хочу, чтобы его тревожили… Вы слышите?
— Слышу, — сказал я. — Вам не надо больше пить.
Она отстранилась, руками уперлась мне в грудь — вблизи видно было, что ей тридцать лет.
— Кто вы? Зачем приехали?
— Если бы я знал, — ответил я. — Иду туда — не знаю куда, и ищу то — не знаю что.
— У вас злые глаза. Вы злой человек?
— Возможно.
Она склонила голову, точеные из темной кости плечи поникли — она танцевала так, точно мы были вдвоем в ее собственной комнате. Для того чтобы танцевать так в ресторане, действительно, нужен опыт.
Заслушалась музыку, синие веки приспустила и забыла про Петю, про меня — замурлыкала что–то вполголоса…
…Я вернулся к столу Шутова, а там все рюмки полнехоньки.
— Ну как? — спросил Митрий. — Хороша?
— Не разглядел. Близко стояли.
— Умен, — бросил вдруг тот, который похож на актера Никулина. — Ты его опасайся, Петька. Умен, в дамки лезет.
Петр Шутов отрешенно глядел куда–то на окно, чего–то там высматривал в смолистой мгле.
— Петя, — обратился я к нему, намазывая икру толсто на хлеб, — скажи, Петя, тебя кто сюда послал ко мне? Капитанов?
Шутов нехотя оторвался от окна, подарил мне бешеную усмешку, затянулся дымом:
— На рожон все–таки прешь! Стоит ли? Капитанова не трогай. Он человек высокого полета, тебе о нем и говорить нечего. Ты ведь сам–то кто? Пешка.
— Я — инженер.
— Нет, — Петя хмурился каким–то своим тайным мыслям, а со мной беседовал попутно. — Ты не инженер и никто. Ищейка ты — вот кто. И на лбу у тебя написано: «Ищейка».
— Я не ищейка, я правдоискатель.
— Он — правдоискатель, — с сарказмом подтвердил Митрий. — Что–то их нынче много развелось на нашу голову, Петя. Мы вкалываем, а они вокруг нас правду ищут. И ведь тоже, приметь, зарплату получают за это. Побольше нашей.
— Ну вот что, — сказал Шутов, — давай, докушивай водку и мотай к своим старушкам. Хватит, потолковали.
— Дело не в старушках, Петя. Там у меня биточки заказаны.
— Ступай, жри свои биточки. Или еще будут вопросы?
То, что застряло во мне, не рассасывалось.
— А что ты так забеспокоился, Петя Шутов? — спросил я. — Если все чисто, то чего суетиться? Вон и девушку свою напугал, которая у тебя помимо жены. Напилась, бедная, со страху. И меня пугаешь. С чего бы это?
— Все?
— Как это «все»?
— Пойдем! — Он тяжело встал, трезвый, жилистый, руки в узлах — рабочие руки! За ним Митрий, а уж за ними и я. Двое пьяненьких остались на месте. Конечно, не вчетвером же им со мной управляться, двоих за глаза хватит.
Минуя старушек, я положил на стол три рубля.
Они посмотрели с жалостью, все ведь понимали курортные очевидцы.
— Михаилу Алексеевичу поклон, — сказал я. — Спасибо за компанию.
— Вы разве не вернетесь?
— Может, вернусь, а может, и нет. Как судьба сложится.
Они хотели меня предупредить, спасти, потянулись ко мне блеклыми взглядами, сухонькими старушечьими грудками, да поостереглись, осели. Графинчик перед ними был почти пуст.
Вышли мы на пустынный пригорочек неподалеку от гостиницы. Слева — парк, справа — фонари, сверху — вечность.
— Что же ты никак не угомонишься, пес паршивый? — кисло спросил механик Петр Шутов. — Что же ты все за душу цепляешь?! Что вы все–то ко мне лезете, топчетесь? Сколько вас таких? Свиньи вы поганые! Оставишь ты меня в покое или нет?
Тоска была в его голосе непомерная, и страсть, и сила, и истерика. Изнемог парень.
— Это тебя, Петя, нечистая совесть мутит, — грустно заметил я. — Ты ведь, Петя, обманщик и слюнтяй…
От первого удара в челюсть я как–то уклонился, но второй настиг меня, опрокинул. Сладко, колко расстелилась под спину трава. Перевернувшись через голову, я вскочил. Митрий хотел внести свою лепту в экзекуцию, заерзал сутулым горбом. «Отойди!» — свирепо рявкнул на него Шутов. Он махал кулаками точно, умело, со свистом. Подминали, гнули меня белые молнии.
Ох, больно!
Один раз я сбил его подножкой. Митрий прыгнул на меня сзади, заломил руки. «Уйди, гад», — в исступлении ткнул его Петя кулаком мимо моего уха, и сразу клещи раскрылись. Три раза я падал и трижды успевал вскочить. В груди хрипело. Шутова ни разу я больше не подкосил. Да и как можно. Бронетранспортер пер на меня на атакующей скорости. Земля колебалась. Фонари прыгали до звезд. В последний раз покатился я, как мяч, под кусты и понял, что встать не сумею. Дыхания не хватило, шланг горла заклинило. Я придавил локти к почкам, лицо — в грудь, и стал ждать… Отдышался, резко завалился на бок.
Их не было, ушли. Ногами не били. Спасибо, братки, за милосердие!
Кое–как доковылял я до своего номера. Разделся в ванной, рассмотрел себя в зеркало — лица нет, грязь и кровь. Принял душ, обмылся, замазал синяки и царапины йодом из своей аптечки. Голый посидел у открытого окна, покурил. Ничего. Небо — как Натальино верблюжье одеяло.
Две таблетки седуксена, стакан воды, подушка, ночь.
Приснись, Талочка, приснись!
— Цветочек мой сладенький, зелененький, — приговаривала мама, поправляя одеяло, взбивая, подтыкая подушку. — Спи, расти, не увянь до срока.
Мне восемь лет. Живой отец ковыляет по комнате, пристукивая пол деревянной чушкой ноги. Война покорежила, укоротила его тело, но духом он бодр и свиреп.
— Что ты трясешься над ним, мать? — гулко он изрекает, превращая комнату в бочку. — Взрослый мужик. Сам все должен делать. Ишь лежит, лыбится, совиная морда. Отступись от него, мать!
Комната в Замоскворечье, на первом этаже сырого кирпичного дома. У отца — пенсия, мать работает на заводе, кем — мне неинтересно. (Позже запомнил — кладовщицей.) Отец — герой, разведчик, офицер, три ордена в ящике комода. Пятый год после войны. Отец улыбчив, беспечален, усы его пахнут дымом, он ходил в поиск, выкручивал руки фашистским гадам, брал их в плен, стрелял, столовым ножом, почти не целясь, попадал в кружок на двери. Каждое его слово — гром, каждое движение — атака, неважно, что костыли, неважно, что глуховат и сер лицом. Тлен не может коснуться моего отца, он сильнее всех, никто не догадывается, что жить ему осталось всего–то около года.
А потом он упадет на пороге, головой о косяк, на пол, мертвый. Это еще не скоро. Я люблю его.
Никогда он пальцем меня не тронул, хотя и бывало за что. Не мог он, одолевший много раз кровавого врага, выползший из последнего боя без ноги и с дыркой под сердцем, не мог больше поднять руку на человека. Разучился.
Дома у нас — уют, запах лекарств, желтый абажур под низким потолком и всегда — голос отца, глаза отца, сон отца, кашель отца, смех отца. Надо же, всего через несколько месяцев — головой о косяк, на пол, мертвый. Врач сказал: несчастный случай, а мог бы еще прожить года два. Никто не виноват.