Лет с 15–16 мы с ребятами, такими же энтузиастами вокала, каким заделался и я, начали ходить «на протырку» в филиал Большого театра, репертуар которого отличался очень широким диапазоном. Шли, как правило, ко второму акту, когда снимали контроль, и таким образом весьма длительное время я знал, скажем, «Травиату» без «Застольной», «Риголетто» без «Баллады Герцога»… Ходили мы в театр регулярно, удавалось иногда проскочить и в Большой, так что незаметно изучили почти весь оперный репертуар Москвы. Часто после спектаклей мы собирались на «помойке», как обобщенно назывался большой задний двор нашего дома по Армянскому переулку, и с увлечением распевали там только что услышанное. Среди нас были и очень музыкальные ребята, я же пел ужасающе, зато… с огромным удовольствием.
Будучи студентом, я получал стипендию, рано начал печататься, следовательно, появилась возможность приобретать билеты. Я стал посещать концерты, старался не пропустить ни одного выступления Лемешева. Помню, позднее уже, с волнением слушал весь его исторический цикл — «Все романсы Чайковского». Продолжал я ходить и в оперу, где у меня образовался целый круг любимых певцов: Обухова, Барсова, баритоны Сливинский и Головин, замечательный бас Марк Рейзен, привлекавший редким сочетанием певческого мастерства и артистизма… И все же музыка пока оставалась мне открытой в основном в пределах вокального искусства.
А потом была война. Когда я возвратился домой, музыка снова активно вошла в мою жизнь, и ознаменовалось это в первую очередь дружбой со Святославом Рихтером. Мы оказались с ним почти соседями, имели общих друзей и встречались практически изо дня в день. Конечно же, я ходил на его концерты. Музыканты уже тогда понимали, что Рихтер — явление исключительное, но для нас он был просто скромным худощавым студентом, а вскоре выпускником консерватории, еще не успевшим снискать мировой славы. Он часто и охотно музицировал в домашнем кругу — здесь-то и начали по-настоящему приоткрываться мне таинства инструментальной музыки. Минуло немало времени, и я, может, так и остался бы обыкновенным почитателем музыки, никак не связывая это с профессиональной писательской работой, если бы не Его Величество Случай.
Совершенно неожиданно я получил предложение сделать фильм о Чайковском. Причем инициатива этого предложения исходила от Дмитрия Темкина, американского композитора и продюсера русского происхождения. Выбрал он меня по весьма странному принципу. Он посмотрел у нас много картин, и больше всего ему понравился «Председатель» по моему сценарию. Когда его спросили, какое отношение имеет Егор Трубников, матерщинник и рукосуй, к интеллигентнейшему Петру Ильичу Чайковскому, он, не колеблясь, ответил: это фильм о талантливом человеке, а талант, в сельском ли хозяйстве или в искусстве, — всегда талант; раз Нагибин умеет изобразить талант, пусть он и работает. Я сделал все возможное и невозможное, чтобы отказаться, настолько далеким от привычных мне тем и образов казался мир предложенного героя. К тому же мое знакомство с музыкой Чайковского ограничивалось в общем-то сферой оперно-романсовой и балетной, его симфонии, инструментальные сочинения я знал неважно. Однако в ту пору я начал очень серьезно работать в кино, и мне дали понять, что к каким-то вещам иногда следует относиться более по-солдатски. В состоянии глубочайшего ужаса принимался я за сценарий. Поддержал меня морально М. Ромм. Он сказал мне: «Когда делаешь такие произведения, то надо либо знать о своем предмете абсолютно все, либо не знать вовсе ничего». Так как первое в данном случае вряд ли было достижимым, то мне ничего не оставалось, как избрать второй путь.
В сущности, опыт «Чайковского» и определил методику всей моей дальнейшей работы в аналогичном жанре. Главное здесь — проникнуться творчеством человека, о котором пишешь, — его музыкой ли, прозой, или стихами, или живописью. Плюс минимум необходимых биографических сведений. Правда, теперь я уже не боюсь читать значительно больше биографических материалов — раньше это убивало фантазию, мешало раскованности воображения. А ведь самый жанр, подобно беллетристике, предполагает вольное авторское истолкование событий, при сохранении, разумеется, каких-то основополагающих фактов. Но главное, повторю, — напитаться творчеством своего героя, вобрать в себя его мысли и чувства. Тогда все, что придумал, будет художественно оправдано.
И я «бросился» в музыку Чайковского. Слушал с утра до ночи, ибо нелепые качества слуха вынуждали меня повторять запись одного и того же произведения бесчетное количество раз, доводя домашних до белого каления. Я буквально пробивался к симфониям Чайковского, к его инструментальным концертам и пьесам. Но, что любопытно, вместо того чтобы надоесть, они все больше и больше захватывали меня. Я ставил пластинки разных исполнителей и начал понимать оттенки их интерпретаций — кто-то казался мне ближе, кто-то оставлял безучастным. Я искренне полюбил эту музыку и, вслушиваясь в трагедию Шестой симфонии, может быть, и нащупал «болевой Центр» всей будущей своей серии о великих людях.
Обычно говорят об обязанностях художника перед людьми. Но есть ведь и обратная обязанность. Сколько мы знаем примеров мучительных страданий и печальных исходов из-за отсутствия понимания, внимания к творчеству, из-за равнодушия, из-за неспособности и нежелания окружающих подняться над собой! Так родилась повесть о Чайковском, точнее, о фон Мекк — не меценатке, но женщине, сумевшей почувствовать всю глубину и многомерность лирической стихии композитора.
Закончив работу, я продолжал жить в атмосфере музыки Чайковского и много читал о нем. А затем уже, без всякой литературной задачи, принялся за тщательное прослушивание сочинений Бетховена, его сонат, симфоний, концертов и квартетов… Оказалось, что я попросту приучил себя к необходимости постоянного общения с самой серьезной музыкой, не исключая при этом и легкую, воспитал в себе способность к ее восприятию, к наслаждению ее откровениями. Это одинаково может относиться ко всем видам искусства и лишний раз доказывает, что не бывает людей, абсолютно лишенных эстетических свойств, совершенно глухих к чувству прекрасного. Необязательно самому уметь рисовать или лепить, но попробуйте регулярно походить в музеи, посмотреть побольше альбомов живописи и скульптуры, проявите стремление и упорство, и вы сами не заметите, как начнет открываться вам чудесный мир красок и линий, волшебство кисти и резца, подобно тому как распахнулись навстречу мне необъятные горизонты музыки.
Вернемся, однако, к моей музыкальной одиссее. Следующим крупным этапом здесь стала работа над Рахманиновым, за которую я взялся уже гораздо увереннее. Вновь дни мои наполнились звучанием музыки. Первый успех принес рассказ «Сирень». Он был дважды инсценирован на радио, в Москве и Ленинграде, переведен на разные языки. Сразу признаюсь, сюжет его не совсем соответствует действительности, и одноименный романс Рахманинова на стихи Бекетовой отнюдь не является прямым отголоском подлинной истории чистой и нежной влюбленности юноши-композитора в младшую из сестер Скалой. Но, думается, это не столь важно. Одухотворенный строй рахманиновской лирики внутренне сопричастен такому допущению. Потом появился другой рассказ «Где стол был яств», в котором затрагиваются взаимоотношения двух великих русских композиторов — Рахманинова и Скрябина, а действие происходит в момент безвременной кончины последнего.
Потом у меня наступил «период Баха», представлявшегося когда-то сверхсложным. Опять повсюду со мной была величественная и прекрасная музыка, в которую я не уставал вслушиваться. Я написал статью, затем рассказ «Перед твоим престолом», включенный в мою книгу, изданную в ГДР, на родине композитора, что очень почетно; написал, наконец, радио- и телепередачи. Замечу, что одно время меня интенсивно привлекали к участию в телепередачах «Час БСО»: Скрябин, Стравинский, Рахманинов, Вторая симфония Бориса Чайковского… Однако позднее я вынужден был отказаться, так как почувствовал, что происходит некий обман, хлестаковщина: я был втянут в разговор о таких сугубо профессиональных музыкальных деталях, о каких просто-напросто не имел право высказываться. Я ведь исхожу в своей концепции из личности того или иного художника, главным для меня все равно остается не технология, но сущность, изначальная материя его искусства.
Так было и с Кальманом, под «легкомысленной звездой» которого я провел длительное время, упиваясь неувядаемым очарованием его прелестных мелодий, встречаясь с людьми, живо помнящими самого маэстро — он умер сравнительно недавно, в 1953-м. В результате возникла повесть и фильм. Вдова Кальмана после просмотра фильма — а мы все очень страшились этого момента — сказала: «Боже мой, вы даже не попытались сделать героев похожими на нас. Ничего общего. Но знаете, не пойму, в чем дело, мне сейчас кажется, что мы были именно такими». Трудно переоценимая похвала. Фильм во многом отличается от повести. Венгерские коллеги заранее нацелились на создание яркого развлекательного действа — это получилось. Но «за кадром» остались многие горестные коллизии жизни и творчества композитора, которого Шостакович, наряду с Оффенбахом, называл «гением оперетты».