— Кого ты там все время выглядаешь? Так и егозишь на своем месте.
— Просто мне интересно на ваших цыган посмотреть.
— А, ну смотри, смотри. Я же тебе говорила, что у нас не нужно и в театр ходить. Сиди спокойно. Сейчас начнется второе действие спектакля.
На груди у Николая Петровича вновь пришли в движение все его военные и гражданские медали.
— Вас, Шелоро Романова, еще сколько раз можно приглашать?
Нисколько не обескураженный суровыми интонациями его голоса, женский голос спокойно ответил из полутьмы зала:
— А мне и отсюда хорошо видно.
Николай Петрович наискось через грудь и поперек пояса провел пальцами, как если бы на нем сегодня был надет не штатский учительский пиджак, а гимнастерка, перехваченная портупеей и офицерским ремнем, и награды прогремели у него на груди.
— А суду ничуть не интересно, чтобы вам было видно. Суду интересно, чтобы все люди могли на вашу личность посмотреть. Но, конечно, если вы протестуете, мы можем и заочно решить.
— Ты меня, Николай Петрович, не стращай. Я не из пугливых.
Но все же к сцене, на которой заседал товарищеский суд, Шелоро вышла. Она, кажется, и в самом деле не настроена была бояться всей этой грозной процедуры суда. Иначе она не нарядилась бы сегодня так, как если бы пришла сюда не в качестве обвиняемой, а на какое-нибудь торжество: в свою несомненно лучшую красную индыраку[2], из-под которой выглядывала широкая кайма другой, еще более красной юбки с выглядывающими, в свою очередь, из-под нее совсем уже алыми кружевами. И когда, останавливаясь перед сценой и подбочениваясь, она независимо встряхнула головой, ее крупные черные мериклэ, тремя низками ниспадавшие с шеи на желтую думалы[3], прогремели, пожалуй, ничуть не тише, чем благородный металл заслуженных наград на груди у Николая Петровича. Нельзя сказать, чтобы она красива была, но была у нее та вызывающая, с крупными глазами и крупными же губами и ярко нарумяненными щеками внешность, мимо которой нельзя было проскользнуть взору.
Хозяйка опять подтолкнула свою постоялицу острым кулачком:
— Теперь и смотри и слушай.
Николай Петрович, видя, что Шелоро остановилась перед столом и не торопится занять место на скамье, освобожденное для нее Пустошкиным, напомнил:
— Садитесь же, Шелоро Романова. В ногах, как вы знаете, правды нет.
На что последовал немедленный ответ:
— У кого нет, а у кого и есть.
И, не садясь на скамейку, а лишь покосившись в ту сторону влажно блестевшим зрачком, она быстро сунула руку за вырез своей думалы и, вынув оттуда что-то, положила на стол перед Николаем Петровичем.
— Это еще что такое?
Шелоро пояснила:
— Тут десять рублей. — И, помолчав, добавила: — Десятка.
Николай Петрович впервые за весь вечер коршуном вытянул из-за стола жилистую шею:
— Какая десятка?
— Мой штраф. Записывай за мной и распускай людей по домам. Тут все по рублю. Не веришь, можешь пересчитать. Какими мне люди подают, такими и я расплачиваюсь, а если мало… — И она опять было полезла рукой за вырез своей желтой думалы.
У Николая Петровича верхняя губа, приподнимаясь, обнажила вставные зубы, и затаившийся зал услышал, как он с высвистом выдохнул воздух.
— А вы знаете, гражданка Романова, что вам может быть за подобное вопиющее неуважение товарищеского суда?!
Шелоро неподдельно удивилась:
— Почему неуважение? Если б я не уважала, вы бы тут со мной до рассвета не разошлись, цыгане поговорить умеют. А я свой штраф тоже желаю добровольно уплатить. Записывай его, Николай Петрович, и распускай людей.
Брезгливым движением Николай Петрович отодвинул ее рубли от себя так резко, что они едва не слетели на пол и лишь чудом задержались на краешке стола зыбкой трепещущей стопкой.
— Вы что же, надеетесь от товарищеского суда своими нечестно заработанными деньгами откупиться?
Глядя на раздувшиеся ноздри Шелоро, можно было предположить, что сейчас она разразится бурей, но она лишь с сожалением посмотрела на Николая Петровича:
— Нехорошо, Николай Петрович. Тебя в нашем поселке и русские и цыгане уважают, а ты меня обидеть решил. Почему нечестными? Каждый человек получает деньги за ту работу, какую он умеет делать. Люди зря платить не станут. И ты, Николай Петрович, этими моими деньгами не гребуй. Тут за все мною прогулянные пять дней. На кукурузе я и зарабатывала не больше чем по два рубля в день.
Еще неизвестно было, как стал бы отвечать на все это Николай Петрович, потому что, судя по всему, такого поворота и он не ожидал. И он явно обрадовался, когда сидевший по правую руку от него член суда, мужчина с пушистыми ковыльными усами, грубовато бросил Шелоро из-за стола:
— А ты бы поменьше в кукурузе карты раскладывала. Могла бы, как другие, зарабатывать и больше.
Шелоро покачала головой с большими серьгами в ушах.
— Нам эта работа не подходит.
— Чем же она тебе плохая?
— Ты меня, бригадир, на слове не поймаешь, не думай, что только ты один тут самый умный. Если хочешь поймать, бери штраф, а если хочешь от меня правду узнать, то послушай. Я же не говорю — плохая работа, а не цыганская она. Под нашу природу не подходит. Кто смотря к чему от рождения привыкал. Мы люди из природы, и нам еще нужно время, чтобы к этой работе привыкнуть.
И здесь в третий уже раз за вечер хозяйка придорожной корчмы ткнула под бок соседку кулачком:
— Слушай, слушай! Сейчас ей за эту природу моя квартирантка Настя и врежет. Как цыганка цыганке. Видишь, она уже поднимается.
Над первым рядом заколыхался куст черно-блестящих волос, перехваченных белой ленточкой. И почему-то в зале сразу же прекратились всякое движение и самый невинный шум: полушепот переговаривающихся соседей, стыдливый кашель. Высокий и гортанный голос с насмешливой презрительностью поинтересовался у Шелоро:
— И от своей полдюжины беспризорных детишек ты тоже думаешь откупиться этой десяткой, Шелоро?
Ни на одну секунду не промедлила Шелоро со столь же насмешливо-презрительным ответом:
— Мои дети, Настя, тут совсем ни при чем. Вот ты когда себе заимеешь своих, тогда и будешь ими, как захочешь, торговать. Но до этого тебе еще придется хорошего муженька подобрать. А то ты, бедная, так еще и не решила, из каких себе выбирать — из бородатых или из молодых.
Почему-то при этих, словах Шелоро какой-то гул или, скорее, ропот прокатился по залу клуба, и Настя на минуту потупилась — не для того ли, чтобы скрыть краску, так и прихлынувшую к ее щекам. Но тут же она опять вздернула головку с модным начесом, и все увидели, что на лице у нее ни кровинки.
— Об этом не беспокойся, Шелоро, тебя с бубном я на свою свадьбу все равно не позову, а вот твоих при живой матери сироток, пока ты ездишь людей дурить, мне правда и купать приходится, и расчесывать, и глаза им цыганскими и русскими сказками на ночь закрывать. И это бы еще ничего…
Шелоро поклонилась Насте так, что ее мериклэ достали до самого пола, и серьезно сказала:
— За своих детишек, Настя, я тебе уже говорила спасибо и еще раз не поленюсь сказать, но это же, Настя, такая твоя должность за нашими детишками в детском садике глядеть, и тебе за это тоже немалые деньги платят.
Новая волна ропота, прокатившаяся при этих словах Шелоро, явно не свидетельствовала в ее пользу, угрожая затопить ее всплесками взметнувшихся в разных концах зала реплик:
— А у тебя какая должность?!
— Вот это называется мать!
— Может, тебе за это тоже зарплату платить?
А у жены Василия Пустошкина, которая даже привскочила со своего места, чтобы наконец-то взять реванш за позор, только что перенесенный их семейством, стремительный залп слов невольно для нее самой сложился, как в частушке:
— Она, значит, будет ездить ворожить, а мы, значит, будем ее деток сторожить?
И этого оказалось достаточно, чтобы вслед за взрывом смеха не израсходованная еще часть огня, предназначавшегося Шелоро, переключилась на нее:
— Вот это у Васи жена!
— Отомстила Малаша.
— Ждала, ждала и подстерегла…
— Так их, Малаша, этих цыганей!
— Чтобы они не обижали твоего Васю.
— За такой, Вася, танкой и ты не пропадешь.
Даже Шелоро заулыбалась. Все еще не садясь на свое место, Малаша Пустошкина попыталась было противостоять этому натиску и даже перекричать его своим натренированным в словесных баталиях с соседками басом, но даже и ей с ее могучим и рослым, под стать своему Васе, телосложением это оказалось не под силу:
— А, да ну вас!
И она села. Супругам Пустошкиным сегодня явно не везло на трибуне. И лишь тем они могли считать себя частично вознагражденными, что по залу, по рядам от человека к человеку еще долго передавалась вместе со смешками непредумышленная Малашина прибаутка: «Она, значит, будет ездить ворожить, а мы, значит, будем ее деток сторожить». Пока эти часто повторяющиеся слова не вызвали у кого-то в зале и совсем других, исполненных глубокой задумчивости слов: