Так, я не раз возвращалась к письму Зои Петровой.
«…Если вы мне не поможете, обращаться мне больше некуда… Мама, которая меня воспитывала, взяла меня из Омского распределителя в 1942 году. Ей дали справку, что я—Петрова Зоя, год рождения 1940-й. В эшелон эвакуированных меня отдали партизаны, они нашли меня в лесу Курской области, я была завернута в одеяло. Я не знаю, откуда взялись имя и фамилия, может быть, это мои настоящие, а может быть, нет. Мама рассказывает, что, в отличие от всех детей, я была полненькая, только большой живот. Волосы светлые, глаза голубые, на левом виске большая черная родинка. Мама говорит: «Я тебя взяла в нашу семью потому, что все мои трое детей считались некрасивыми, я хотела, чтобы ты не отличалась от нас, а потом ты взяла да и стала красивой». Но это ее слова, красоты за мной не водится. Когда мама меня взяла, я почти не разговаривала. Что она помнит из моей речи, это «хотца пит». Это я так просила пить (какой-то акцент, не то вятский, не то белорусский)… Милиция не может искать, говорят, нужна точная фамилия… Очень вас прошу, помогите мне найти моих родителей, я все постараюсь сделать, что вы скажете, если нужно, я сама приеду…»
Первое движение—отложить письмо в сторону: поиски безнадежны. Где-то в лесу нашли ребенка неизвестные партизаны, спасая ему жизнь, отдели в проходящий эшелон эвакуированных. Потом ребенок попал в детский распределитель. Судя по всему, имя я фамилия там и даны, как бывало в те годы. Откуда партизанам было знать фамилию найденного ребенка? Но тут-то и начинает закрадываться сомнение. А вдруг… Вдруг была приколота к одеялу записка с именем и фамилией? Так тоже нередко бывало. Да, но если бы была записка, о ней знали бы в детском приемнике. Но обстановка была такова, что записка могла затеряться. А если фамилия все-таки настоящая, то Курская область, родинка на виске и «хотца пит» для родителей могут стать уже суммой фактов. И вот пометка «Совсем мало воспоминаний» зачеркивается, письмо перекочевывает в передачу.
Долго я думала, как поступить с письмом Николая Белоконь. Искал он сестру, имени которой не помнил, — не то зовут ее Надей, не то Таней, — почти ничего не знал и о себе, но навсегда осталась в его памяти страшная сцена:
«Однажды мать взяла меня с собой, я сидел на ее руках и глядел по всем сторонам. Мать вошла в какой-то магазин. По-моему, только в магазине могут быть деревянные прилавки, за которыми стояли один-два человека. И вдруг мать обернулась. В широко открытую дверь вошли два немца, на них были железные каски, из-за плеч торчали винтовки. Я не знаю, что они требовали, но мать испугалась, сильно прижала меня к груди. Что произошло дальше, толком не могу описать. Этот случай всю жизнь преследует меня. Немцы начали громко смеяться, а потом в настежь распахнутую дверь магазина на большом сильном коне въехал фашист в такой же форме, как и те, кто раньше вошли. Мать закричала, вместе со мной вскочила на деревянный прилавок, обеими руками подняла меня к потолку. И последнее, что я помню, — громадные черные глаза лошади, широкие ноздри, оскал желто-белых зубов лошадиной морды и громкий стук тяжелых подков о деревянный прилавок. Дальше все кануло во мрак».
Немудрено, что ребенка, пережившего такие минуты, потом всю жизнь преследуют хохочущие гитлеровцы, готовые растоптать его вместе с матерью.
Дальше идут воспоминания о жизни в концлагере: «Колючая проволока в несколько рядов, между рядами проволоки трава, цветы… Ярко светит солнце… Я и еще несколько детей там, за проволокой…»
Когда наши освободили детей, мальчик попал в Никополь, в детский дом. Ему помнится, что он там был, кажется, вместе с сестрой. Как они расстались, он не знает.
Стала я взвешивать все «за» и «против»: имя сестры неизвестно, да и в том, что Николай был с ней вместе в детском доме, он тоже далеко не уверен. Трудно ожидать, что сестра может отозваться. Но почему же Николай ищет только сестру? Очевидно, он считает, что его мать погибла в концлагере. Вот тут и начинаются мои сомнения: а вдруг мать все-таки уцелела? Если так, тогда она не могла его не искать. Но не могла и найти его, ведь фамилия Белоконь вымышленная (я допускаю, что она была дана мальчику потому, что он твердил о каком-то коне). Бесспорно одно: если мать жива, то по описанию сцены с гитлеровцами она тотчас узнает сына. Эта мысль сразу перевесила чашу весов, и письмо Николая Белоконь перешло из «папки сомнений» на очередь в передачу.
Червь сомнения заставил меня читать и перечитывать и такое письмо:
«…Я, Тургатикова Светлана Степановна, родилась в 1936 году. Документы у меня восстановлены. Помню такой случай: это было в деревне Ново-Шмаково, мы пошли всей группой летом купаться с воспитательницей. На другой стороне реки стоял какой-то мужчина, воспитательница подняла меня под мышки и показала ему, он ей что-то кричал и махал руками. Я у нее спросила, кто он такой и зачем именно меня она показала ему, она улыбнулась и сказала: «Так просто». С тех пор меня все время тянуло на то место, где она меня поднимала; нас положат после обеда спать, а я в окно выскочу и бегу к реке, сяду и все время смотрю и плачу. Помню смутно, кто-то мне писал письма, какой-то мужчина или парень, мне читала их та воспитательница, которая показывала меня мужчине… В детстве я часто думала о родителях и часто во сне их видела, и даже сейчас нет-нет да и увижу… Теперь я ни одну передачу не пропускаю, все слушаю, не назовете ли мою фамилию…»
Здесь опять воспоминаний до детского дома, то есть о жизни с родными, никаких нет. Врезавшаяся в память девочки картина у реки едва ли куда-нибудь поведет. Верней всего, что тот мужчина, махавший рукой, никакого отношения к девочке не имел, просто увидал знакомую воспитательницу. А вдруг он был отцом девочки или старшим братом? Представим себе на мгновенье — отец приехал с фронта на один день, хотел видеть дочку, но боялся сильно растревожить ее и договорился с воспитательницей, что посмотрит на девочку издали, во время купания детей. Нет, сомнительная догадка, не стал бы отец, приехавший с фронта, смотреть на дочку издали. Но ведь какой-то мужчина еще и писал письма девочке, и читала их та же самая воспитательница. Если мужчина на берегу и тот, кто писал письма, — одно и то же лицо и если он сам услышит по радио мой рассказ, тогда все объяснится. Но столько «если», столько шатких предположений…
Пометка на конверте долго не меняется. Но в конце концов мои догадки уступают место здравому смыслу, и я все-таки решаюсь отказаться от поиска.
Конечно, идеально было бы читать по радио все письма, но это немыслимо, — тогда бы радиовещание превратилось в центральную розыскную организацию. Волей-неволей отбор необходим, как он подчас ни труден.
Многие пишут: «Понимаю, что надежды мало, но все-таки она теплится».
«Мои детские воспоминания — самая последняя искра надежды».
Последняя искра… Каково погасить ее? Ведь у Данте «Оставь надежду всяк сюда входящий» написано над вратами ада.