В своем дневнике Шевченко оставил об этой встрече взволнованную и печальную запись.
– Испендиар! – закричали девочки, и мальчик побежал за ними, прижав к груди колючий осколок.
Испендиар! Это было очень знакомое имя. Испендиар Добатаев. Он умер недавно на фронте, на переправе через широкую северную реку. Имя его облетело все соседние части. Фамилию его никто толком не знал, – командир звал его Испендиаром, а бойцы – просто Паней.
Испендиар говорил мало, но почти всегда улыбался. Улыбка заменяла слова. Он улыбался то приветливо или недоверчиво, то презрительно или простодушно и всякий раз поправлял при этом старый широкий ремень на шинели.
Однажды я просидел с Испендиаром всю ночь около зенитного пулемета – Испендиар был пулеметчиком. Хотя мы с ним и «тамырнили» по его словам, то есть болтали о том и о сем, все же я узнал от Испендиара очень много, – узнал, что он родом из-под Каркаралинска, что у него жив отец – незлобливый старик, работавший до революции «джетаком» – погонщиком стад у богатого скотовода, что степная его родина – лучшее место в мире. Земля там просторная и ровная, как небо и как на небе стоят облака, так на земле лежат озера с прохладной водой.
От Испендиара я узнал, что Млечный Путь – это птичья дорога. Тысячи лет птицы летят каждую осень на юг по этому пути, и после их перелета в небе остается светящийся след. Испендиар смущенно улыбался – сам он не знает, правда ли это. Так рассказывают старики.
Командиром части Испендиара был лейтенант Земляной, человек веселого нрава, но очень мнительный в военных делах. Земляной жаловался, что ему чертовски не везет и его часть всегда посылают в бой «к шапочному разбору», – приходится только заканчивать то, что сделали другие.
Земляной, старшина Пономарев и бойцы уважали Испендиара за необыкновенную его любовь к оружию.
– Это у него наследственное, – объяснял бойцам Земляной. – От отцов и дедов. Казах свое оружие всегда обряжал, как невесту. А шашки? Вы видели их шашки? Это черт его знает, что за узор! А вы? Что вы, я вас спрашиваю?
– Винтовки у нас в полном порядке, товарищ командир, – оправдывались, ухмыляясь, бойцы. Они знали, что командир попрекает их только по привычке. – Но, конечно, чтобы гладить пулемет руками весь день, как Паня, – это нам без надобности.
– Будто без надобности? – говорил, усмехаясь, Земляной и уходил.
Старшина Пономарев называл пулемет Испендиара «микроскопом». Это был знак особого уважения. Пономарев работал до войны служителем при лаборатории и считал микроскоп самым красивым, точным и чистым инструментом в мире.
Я провел ночь на берегу реки около зенитного пулемета Испендиара.
Накрапывал дождь. Он шуршал, шевелил мокрые листья. Было слышно, как возятся и сердито попискивают в кустах разбуженные птицы. У соседей-зенитчиков было тихо, – только шагал по сырому песку часовой.
Налет на мост начался на рассвете. Черная ревущая машина со свастикой низко неслась, ныряя в полосы тумана. Испендиар поправил пояс, сдвинул на затылок каску и прирос к пулемету. Пулемет задрожал, светлое пламя судорожно рванулось из дула. Самолет тотчас же начал круто пикировать на Испендиара.
Происходил невиданный поединок самолета и пулеметчика. Самолет падал, как коршун, камнем на бойца. Все вокруг на мгновение затихли. Трассирующие пули неслись на Испендиара, оставляя зеленоватый след.
Испендиар упорно бил из пулемета, потом вдруг запнулся, но через мгновение снова ударил по самолету в упор в кабину летчика струей огня. Самолет вздрогнул, лег на крыло, качнулся и обрушился в кусты ивняка на берегу реки. Взрыв был такой, что, как потом говорили бойцы, земля полетела за облака и только через пять минут обрушилась обратно.
Испендиар упал лицом на пулемет и лежал неподвижно. К нему бежали бойцы. Но он был мертв. Одна пуля пробила ему каску, две другие прошли навылет через грудь. С трудом Пономарев и бойцы разжали руки Испендиара, сжимавшие рукоятки пулемета.
Испендиара похоронили на лесной поляне недалеко от реки. Был северный вечер. Чистый закат долго тлел, никак не мог погаснуть над некошеными лугами. В лугах кричал одинокий смелый перепел. Бойцы засыпали могилу Испендиара, постояли, послушали перепела и, вздохнув, пошли на зенитную батарею.
Ночью уже было холодно. Яркие осенние звезды горели над лесами, над голубой рекой и вдалеке глухо гремели моторы, – тяжелая корпусная артиллерия шла на позиции, вытягиваясь на мост. Скромный и спокойный боец Ваня Рябушкин сидел во рву зенитной батареи и откупоривал ножом банку с консервами.
– Ну, что, Ваня, – спросил я его, – холодно?
– Да ничего, терпимо, – ответил он, помолчал и сказал, как бы раздумывая: – Вот Паня умер. За родную землю. Я так думаю, что родина у него – не только его степная далекая сторона. Шире брать надо!
– Ты о чем? – спросил я его, не понимая.
– Родина – это, значит, все! – сказал строго Ваня. – Все! Каждый колос хлеба, каждое ведро воды из колодца. Как вы думаете? Трудно мне объяснить. Одним словом – все! – Он снова помолчал.
– Эх, Паня! – сказал он. – Все помалкивал, усмехался, а какой человек! Родная душа!
И вот сейчас, глядя на уходящих девочек и мальчика, бежавшего вслед за ними с осколком, прижатым к груди, я вспомнил Испендиара. Дети шли к горам. Горы вставали над пустыней крутым розовым пирогом. Они были сожжены солнцем, бесплодны, но в ущельях пряталась тень, и в этой тени, наверное, где-нибудь из-под зернистой глыбы гранита сочился тоненький ручеек. Над горами сверкал, дымился синий глубокий воздух, и в нем парили орлы.
Ваня был прав. Родина – это все. И эти дети, бегущие к неизвестным горам, и ветер, легко качнувший сухую траву, и далекие льды Алатау – их как будто было уже видно во мгле, и старик казах с добрыми прищуренными глазами, выкликавший по вагонам какого-то Габита, – должно быть, этот старик был похож на отца Испендиара.
Родина – это все. Это – ощущение счастья от зрелища огромной нашей земли, ее лесов, закатов, морских побережий, наглаженных прибоями, пажитей, деревень, смотрящих в заречную даль. Это ощущение счастья от ее легкого неба, ее ветров, ее людей, от их труда, от гудков паровозов, мчащихся к великим ее городам, к заводам, шахтам, рудникам, создающим неслыханные богатства. Это – ощущение гордости прошлым и предчувствие великолепного будущего, которого мы никому не отдадим. Знал ли это Испендиар, когда дрался за великую землю, лежавшую за его спиной? Да, знал.
Дети уже были далеко. Мальчик все отставал, бежал сзади. Поезд тронулся. Розоватые горы начали уходить в полуденный туман, древнюю мглу пустыни.
1943
Осколок снаряда порвал струны на скрипке. Осталась только одна, последняя. Запасных струн у музыканта Егорова не было, достать их было негде, потому что дело происходило осенью 1941 года на осажденном острове Эзеле в Балтийском море. Даже не на самом острове, а на небольшом его клочке – на косе Цераль, где советские моряки отбивали непрерывные атаки немцев.
Оборона этого полуострова войдет в историю войны как одна из ее величавых страниц. Он прославлен бесстрашием советских людей. Эти люди дрались до последней пули.
Налетали ветры, и неспокойно шумело море. Оно было блестящим и серым, как свежий разрез на свинце. Окончились северные летние ночи, но закаты, как всегда на Эзеле, медленно горели над водой, и сонно шумел сосновый лес, разросшийся на дюнах. Шум сосен не проникал в окопы. Его заглушали взрывы, свист бомб, визг мин и хватающий за сердце рев бомбардировщиков.
Война застала на Эзеле нескольких советских актеров – мужчин и женщин. Днем мужчины вместе с бойцами рыли окопы и отбивали немецкие атаки, а женщины перевязывали раненых и стирали бойцам белье. А ночью, если не было боя, актеры устраивали концерты и спектакли на маленьких полянах в лесу.
«Хорошо, – скажете вы, – конечно, в темноте можно слушать пение или музыку (если актеры поют вполголоса, а музыканты играют под сурдинку, чтобы звуки не долетали до неприятеля), но непонятно, как актеры ухитрялись разыгрывать спектакли в ночном лесу, где мрак плотнее, чем в поле или над открытой водой. Что в этом мраке могли увидеть зрители? Музыканты привыкли играть в темноте, но как же другие актеры?»
А они показывали морякам сцены из Шекспира, Чехова и «Профессора Мамлока» Фридриха Вольфа.
Но война и отсутствие света по ночам создали свои традиции и выдумки. Как только начинался спектакль, зрители наводили на актеров узкие лучи карманных электрических фонариков. Лучи эти все время перелетали, как маленькие огненные птицы, с одного лица на другое, в зависимости от того, кто из актеров в это время говорил. Но чаще всего лучи останавливались на лице молоденькой актрисы Елагиной и подолгу замирали на нем, хотя Елагина и молчала. В ее улыбке, в глазах каждый из моряков находил любимые черты, которые он давно, с первых дней войны, берег в самом надежном уголке сердца.