– Садись, – велел Ванька чуть осевшим голосом. – Садись вот сюда. Рассказывай, как там?..
Красноглазый на какое-то короткое время оторопел, потом пришел в движение и подал громкий голос тревоги.
– Стигнеев! Лизавета Сергеевна!.. – закричал он. – Ко мне! Тут произвол!.. – И он, растопырив руки, как если бы надо было ловить буйно помешанного, пошел на Ваньку. Но Ванька сидел на месте, только весь напружинился и смотрел снизу на красноглазого. И взгляд этот остановил красноглазого. Он оглянулся и опять закричал: – Стигнеев!
Из боковой комнаты, из двери выскочил квадратный Евстигнеев в белом халате, с булочкой в руке.
– А? – спросил он, не понимая, где тут произвол, какой произвол.
– Ко мне! – закричал красноглазый. И, растопырив руки, стал падать на Ваньку.
Ванька принял его… Вахтер отлетел назад. Но тут уже и Евстигнеев увидел «произвол» и бросился на Ваньку.
…Ваньку им не удалось сцапать… Он не убегал, но не давал себя схватить, хоть этот Евстигнеев был мужик крепкий и старались они с красноглазым во всю силу, а Ванька еще стерегся, чтоб поменьше летели стулья и тумбочки. Но все равно, тумбочка вахтерская полетела, и с нее полетел графин и раскололся. Крик, шум поднялся… Набежало белых халатов. Прибежал Сергей Николаевич, врач Ванькин… Красноглазого и Евстигнеева еле-еле уняли. Ваньку повели наверх. Сергей Николаевич повел. Он очень расстроился.
– Ну как же так, Иван?..
Ванька, напротив, очень даже успокоился. Он понял, что сейчас он поедет домой. Он даже наказал матери, чтоб она подождала его.
– На кой черт ты связался-то с ним? – никак не мог понять молодой Сергей Николаевич. Ванька очень уважал этого доктора.
– Он мать не пустил.
– Да сказал бы мне, я бы все сделал! Иди в палату, я ее приведу.
– Не надо, мы счас домой поедем.
– Как домой? Ты что?
Но Ванька проявил непонятную ему самому непреклонность. Он потому и успокоился-то, что собрался домой. Сергей Николаевич стал его уговаривать в своем кабинетике… Сказал даже так:
– Пусть твоя мама поживет пока у меня. Дня три. Сколько хочет! У меня есть где пожить. Мы же не довели дело до конца. Понимаешь? Ты просто меня подводишь. Не обращай внимания на этих дураков! Что с ними сделаешь? А мама будет приходить к тебе…
– Нет, – сказал Ванька. Ему вспомнилось, как мать униженно просила этого красноглазого… – Нет. Что вы!
– Но я же не выпишу тебя!
– Я из окна выпрыгну… В пижаме убегу ночью.
– Ну-у, – огорченно сказал Сергей Николаевич. – Зря ты.
– Ничего. – Ваньке было даже весело. Немного только жаль, что доктора… жалко, что он огорчился. – А вы найдете кого-нибудь еще с язвой… У окна-то лежит, рыжий-то, у него же тоже язва.
– Не в этом дело. Зря ты, Иван.
– Нет. – Ваньке становилось все легче и легче. – Не обижайтесь на меня.
– Ну, что ж… – Сергей Николаевич все же очень расстроился. – Так держать тебя тоже бесполезно. Может, подумаешь?.. Успокоишься…
– Нет. Решено.
Ванька помчался в палату – собрать кой-какие свои вещички. В палате его стали наперебой ругать:
– Дурак! Ты бы пошел…
– Ведь тебя бы вылечили здесь, Сергей Николаевич довел бы тебя до конца.
Они не понимали, эти люди, что скоро они с матерью сядут в автобус и через какой-нибудь час Ванька будет дома. Они этого как-то не могли понять.
– Из-за какого-то дурака ты себе здоровье не хочешь поправить. Эх ты!
– Надо человеком быть, – с каким-то мстительным покоем, даже, пожалуй, торжественно сказал Ванька. – Ясно?
– Ясно, ясно… Зря порешь горячку-то, зря.
– Ты бы полтинник сунул ему, этому красноглазому, и все было бы в порядке. Чего ты?
Ванька весело со всеми попрощался, пожелал всем здоровья и с легкой душой поскакал вниз.
Надо было еще взять внизу свою одежду. А одежду выдавал как раз этот Евстигнеев. Он совсем не зло посмотрел на Ваньку и с сожалением даже сказал:
– Выгнали? Ну вот…
А когда выдавал одежду, склонился к Ваньке и сказал негромко, с запоздалым укором:
– Ты бы ему копеек пятьдесят дал, и все – никакого шуму не было бы. Молодежь, молодежь… Неужели трудно догадаться?
– Надо человеком быть, а не сшибать полтинники, – опять важно сказал Ванька. Но здесь, в подвале, среди множества вешалок, в нафталиновом душном облаке, слова эти не вышли торжественными; Евстигнеев не обратил на них внимания.
– Ботинки эти? Твои?
– Мои.
– Не долечился и едешь…
– Дома долечусь.
– До-ома! Дома долечисся…
– Будь здоров, Иван Петров! – сказал Ванька.
– Сам будь здоров. Попросил бы врача-то… может, оставют. Зря связался с этим дураком-то.
Ванька не стал ничего объяснять Евстигнееву, а поспешил к матери, которая небось сидит возле красноглазого и плачет.
И так и было: мать сидела на скамеечке за вахтером и вытирала полушалком слезы. Красноглазый стоял возле своей тумбочки, смотрел в коридор – на прострел. Стоял прямо, как палка. У Ваньки даже сердце заколотилось от волнения, когда он увидел его. Он даже шаг замедлил – хотел напоследок что-нибудь сказать ему. Покрепче. Но никак не находил нужное.
– Будь здоров! – сказал Ванька. – Загогулина.
Красноглазый моргнул от неожиданности, но головы не повернул – все смотрел вдоль своей вахты.
Ванька взял материну сумку, и они пошли вон из хваленой-прехваленой горбольницы, где, по слухам, чуть ли не рак вылечивают.
– Не плачь, – сказал Ванька матери. – Чего ты?
– Нигде ты, сынок, как-то не можешь закрепиться, – сказала мать свою горькую думу. – Из ФЗУ тада тоже…
– Да ладно!.. Вались они со своими ФЗУ. Еще тебе одно скажу: не проси так никого, как давеча этого красношарого просила. Никогда никого не проси. Ясно?
– Много так сделаешь – не просить-то!
– Ну… и так тоже нельзя. Слушать стыдно.
– Стыдно ему!.. Мне вон счас гумажки собирать на пенсию – побегай-ка за имя, да не попроси… Много соберешь?
– Ладно, ладно… – Мать никогда не переговорить. – Как там, дома-то?
– Ничо. У себя-то будешь долеживать?
– Та-а… не знаю, – сказал Ванька. – Мне уже лучше.
Через некоторое время они сели у вокзала в автобус и поехали домой.
Последнее время волосатый Генка работал массовиком-затейником в горном санатории. Отдыхающие удивлялись на него. Удивляли Генкины песни и шалопайство. Песни он сам сочинял и сам исполнял под гитару. Шалопайство… Вообще, это не шалопайство у Генки, а полная его – демонстративная – свобода, раскованность. Будучи этак раскованным, он и шарахался по жизни, как по загону, сшибал столбики, ранился и злился.
Кто-то когда-то сказал Генке, что он самобытный композитор. Генка уверовал в это, и когда его песни не нравились, он мучился и в отчаянии мог выкинуть какую-нибудь шальную глупость.
Приехал в санаторий какой-то поэт; Генка, волнуясь, спел ему несколько песен. Поэт удивился.
– Ну и что? – спросил он. – О чем эти песни? Что вы хотите сказать ими?
Генка выпил в буфете стакан водки и вышел к бассейну, где в это время было много отдыхающих. И громко объявил:
– Вы!.. Сейчас то же самое, но в оригинальном исполнении.
Пошел к вышке, откуда желающие смельчаки прыгают в бассейн. Остервенело заколотил по струнам и запел:
Вот так номер,
Вот так так –
Это не по правилам:
Были,
Были, –
Напылили,
А потом – пр-ропали!..
Не то это у него марш, не то подзаборный жиганистый выверт – не поймешь сразу. Взошел Генка на вышку, стал на самый край доски и продолжал:
Я же помню этот бег –
Небо содрогалось,
Ваши гривы об зарю
Красную Трепались.
«Сбацал» на краешке доски – пощелкал каблучками-носочками – и еще раз:
Ох, ваши гривы об зарю
Красную Трепались!
Все с интересом смотрели на массовика-затейника. А он кричал с вышки и бил гитару:
Я же знаю,
Мы хотели
Заарканить месяц.
Почему же он теперь,
Сволочь,
Светится?!
И Генка, в чем был, маханул с вышки в воду. Вынырнул, вылил из гитары воду и докричал, лежа на спине и играя:
Значит, снова промахнулись…
Пропади ты пропадом!
Ну-ка, снова,
В три креста!
Кони-лошади!..
Генка откашлялся, отплевался и сообщил:
– «Навязчивый сон» называется!
Генку уволили.
Дома, в своей деревне, Генка появлялся обычно на короткое время – отдышаться, поправить финансовые дела. И тут наваливались на парня всей говорливой родней. Стыдили. Приводили примеры… Учили.