— Не командир ты Красной Армии, а жалкий трус! Ему умереть хочется! И как у тебя язык поворачивается говорить такое? Стыдись!..
Высокая температура начала спадать только на шестой день. По глазам окружающих я понял, что дело идёт на поправку, хотя никто ничего определённого не говорил. Боль тоже понемногу утихала — я мог уже шевелить пальцами раненой ноги.
Жизнь постепенно возвращалась ко мне. Первым признаком этого были воспоминания. Всё недавно пережитое с мельчайшими подробностями воскресало в памяти. Хотелось поскорее возвратиться к товарищам, к Шурочке. Она представлялась мне сейчас красивой, доброй, необыкновенно привлекательной. А вот посёлок, милый моему сердцу домик наш и даже мама — странное дело! — вставали в памяти словно в каком-то тумане…
И ещё я любил представлять себе, как, закончив войну, поеду в Москву, отправлюсь в консерваторию и скажу: «Мои пальцы одеревенели потому, что долго держали винтовку. Мой слух притупился потому, что вместо музыки я слушал орудийную канонаду. Прошу вас, примите меня в консерваторию!» Потом рисовал себе картину: я стал музыкантом, выступаю в лучших концертных залах страны. Слушать меня придут комиссар, Овсянников, Костя и непременно Шурочка, — все они будут восторгаться моим талантом. Акимов покачает головой, прищурит глаза и скажет: «Вот, оказывается, ты какой! И такого парня чуть не расстреляли из-за паршивой пары сапог…»
Во время очередной перевязки врач наконец сказал:
— Вы родились под счастливой звездой, опасность миновала, рана затягивается.
Я поблагодарил его и спросил:
— Помните, доктор, как вы уговаривали меня согласиться ампутировать ногу?
— И правильно уговаривал!.. На моей практике из сотен случаев гангрены выздоравливали единицы. Не думайте, победило не ваше упрямство, — хотя и в нём вам отказать нельзя, — а молодость и сильный организм. Вы долго будете жить!..
Рана моя затягивалась, но на правую ногу ступить было нельзя. Дали мне костыли, и я тихонько ковылял по палате.
В госпитале кормили скудно — четыреста граммов чёрного хлеба, по две тарелки так называемого супа и вдоволь кипятку. Зато было тепло. Печки-буржуйки топились круглые сутки. Железнодорожная станция находилась поблизости, и те, кто мог ходить, собирали на путях каменный уголь.
От нечего делать мы с азартом забивали козла, а по вечерам собирались около печки и слушали рассказы бывалых бойцов. В особенности увлекательны были воспоминания питерского рабочего Севастьянова, который участвовал во взятии Зимнего и однажды видел Ленина.
Стояла южная зима с холодными ветрами, мокрым снегом и надоедливым дождём. Я часто садился у окна, подолгу смотрел на голые деревья в саду, на свинцово-серые облака и с тоской думал: когда же наконец вырвусь отсюда и догоню свой полк?…
Этот день наступил скорее, чем я предполагал. В госпиталь непрерывным потоком поступали больные тифом, и, чтобы освободить для них место, выписывали всех выздоравливающих. Выписали и меня.
Надев помятую, пахнущую дезинфекционной камерой одежду, нацепив наган, я взял документы, полагающиеся четыреста граммов хлеба, попрощался со всеми и вышел на улицу.
День был тёплый, солнечный. От свежего воздуха закружилась голова, пришлось сесть на ступеньки госпитального крыльца. Куда идти? Чужой город, ни родных, ни знакомых. В кармане — ни гроша…
Однако на что-то нужно было решиться. Не сидеть же до вечера на ступеньках госпиталя и чего-то ждать. Собравшись с силами, я спустился на дорогу, что вела в город. В палате я сравнительно легко орудовал костылями, но здесь, на мощённой булыжником дороге, которая была вся в ямах и рытвинах, передвигаться было трудно. А до города целых два километра. К счастью, скоро меня догнала подвода. Возчик придержал коня и предложил сесть.
Кое-как взобравшись на подводу, я положил костыли и разлёгся на сене, но тут же пожалел об этом: подвода тряслась и подпрыгивала, каждый толчок отдавался в ноге, причиняя нестерпимую боль.
— Останови, пожалуйста! Лучше я сойду, — попросил я старика возчика.
— Почему сойдёшь?
— Не могу, нога болит.
— Ай-ай-ай, нехорошо! Пешком совсем трудно. — Старик цокнул языком, покачал головой. Положив около своего сиденья охапку сена, он накрыл его мешком и предложил мне сесть. — Держись за доску, больной нога пусть висит, — посоветовал он.
Я пересел. Нога хотя и болела при толчках, но не так сильно — можно было терпеть.
Въехали в город. Он показался мне пыльным, грязным. По обеим сторонам узких улиц и кривых переулков тянулись высокие заборы, за ними, как за крепостной стеной, глинобитные одноэтажные дома с плоскими крышами. Навстречу нам медленно шагали нагружённые до отказа ослики; поднимая облака пыли, проезжали фаэтоны. Шумели дети, кричали уличные торговцы.
Миновали окраины. Возчик остановил коня и спросил:
— Куда пойдёшь?
— Сам не знаю…
— Первый раз приехал?
— Из госпиталя я.
Старик задумался.
— Гостя уважать надо, — наконец проговорил он. — Пойдём домой. Еды мало, вино есть, пить будем!
— Спасибо! Лучше в военкомат пойду. Скажи, как туда добраться?
— Прямой пойдёшь, налево пойдёшь, спросить будешь.
Я слез и, мало что поняв из его объяснений, медленно заковылял по мостовой.
В центре города улицы были шире, дома — двух-, трёхэтажные, с балконами. Нижние этажи из гранита, верхние из серого и розового туфа.
Рассматривая их, я увидел стеклянную вывеску красного цвета — «Городской комитет РКП(б)». «Почему бы не зайти? — мелькнуло в голове, и я зашёл. В большой комнате сидели две девушки. Одна, совсем молоденькая, двумя пальцами стучала на пишущей машинке. Другая, чуть постарше, в красной косынке, писала за столом.
— Вам кого, товарищ? — спросила она, взглянув на меня.
От этого простого слова — «товарищ», а главное, от того, как оно было произнесено, сразу потеплело на душе.
— Откровенно говоря, сам не знаю. Я коммунист, сегодня выписался из госпиталя. В этом городе никого не знаю, вот и зашёл…
— И правильно сделали! Лучше всего вам поговорить с секретарём горкома, товарищем Брутенцём… Садитесь, он скоро освободится.
Не прошло и трёх минут, как мы непринуждённо беседовали. Я рассказал девушкам, как был ранен, как мне хотели отнять ногу.
Машинистка принесла чайник, разостлала на столе газету, поставила три жестяные банки из-под сгущённого молока. Секретарша вынула из ящика стола коробочку с сахарином и пригласила меня пить кипяток.
— Извините, товарищ, чая и сахара у нас нет!
Я, в свою очередь, вытащил из кармана шинели завёрнутый в бумагу хлеб, разделил его на три доли.
— Не нужно! Мы дома, паёк получаем, — запротестовала машинистка. — Ешьте, пожалуйста, сами!
— Пировать, так всем вместе! Если бы ещё соли…
— Есть и соль.
Хлеб, посыпанный солью, запивали горьковатым от сахарина кипятком.
Из кабинета секретаря горкома вышел посетитель. Я вошёл.
— Выписанный из госпиталя после ранения политрук второй роты горнострелкового Красной Армии полка Иван Силин!
Тщательно проверив мои документы, секретарь дружески пожал мне руку и указал на стул:
— Садись, товарищ Силин! Чем могу быть тебе полезен?
Рассказывая вкратце о себе, я разглядывал секретаря. Красивый, молодой — лет двадцати пяти. Немного усталое, смуглое лицо. Чёрные непокорные волосы падали на широкий лоб, и, разговаривая, он часто откидывал их рукой назад.
— Всё нормально! Куда же обращаться коммунисту в твоём положении, если не в партийную организацию? — сказал он, выслушав мой рассказ. — Давай подумаем вместе, как быть дальше. Ехать тебе на фронт, по-моему, рановато. Только обузой будешь. Не лучше ли задержаться у нас? Поправишься, научишься ходить без костылей, — догонишь свой полк. А мы за это время узнаем, где он находится.
Я молчал. Мне очень хотелось поскорее добраться до своих, но секретарь был прав: действительно, что я буду делать на фронте с такой ногой? Отлёживаться у Шурочки в санитарной повозке?
— Так и сделаем! — Он задумался и добавил: — Устроим тебя в лучшем виде, не беспокойся!
Снял телефонную трубку, куда-то позвонил.
— Говорит Брутенц! Имею просьбу: пришли, пожалуйста, ко мне проворного парня из твоих сотрудников… Нет, совсем не то! Нужно устроить одного фронтового товарища… Совершенно верно; думаю, ничего особенного не случится, если буржуи подкормят его… Хорошо, жду.
В ожидании «проворного парня» Брутенц познакомил меня с обстановкой в городе.
— У нас здесь, как, впрочем, во всём Закавказье, скопление контрреволюции всех видов и оттенков, — начал он. — Дашнаки, меньшевики, бывшие офицеры, даже анархисты. Царские чиновники, люди так называемых свободных профессий — адвокаты, журналисты, врачи с солидной практикой. Первые никак не хотят примириться со своим банкротством, откровенно ненавидят нас, сопротивляются, вредят на каждом шагу. Вторые считают себя солью земли и не хотят, чтобы ими управляли малограмотные рабочие и солдаты. На днях был у меня один такой журналист. Длинные волосы до плеч, пенсне с золотой цепочкой. «Я, говорит, в Европе учился, тремя языками владею, сотрудничал в солидных газетах и журналах. Моими статьями зачитывались, а теперь малограмотный редактор, не державший в руках даже Вольтера, бракует мои статьи и фельетоны, да ещё грозится выгнать из редакции». — «По всей вероятности, вы пишете не то, что нужно», — говорю ему. Он на дыбы: «Что значит не то, что нужно? Где священные права личности, где свобода слова? Неужели вы так наивны и думаете, что я стану писать по вашему заказу?» Вот какими типами мы окружены, не говоря уже о буржуазии, о торговцах. Этим легче расстаться с жизнью, чем со своим добром. А тут ещё национальные особенности, религиозные предрассудки… Всё, всё нужно перестроить заново, а людей грамотных, проверенных — раз, два, и обчёлся!..