Да, он совершенно забыл, что в лес собирались часами, предусматривая всевозможные мелочи, начиная с горячего кофе в термосе и кончая бутылкой хорошего вина. Он забыл про это и был наказан — что-то в нем умерло от такого, казалось бы, пустяка. И он погас, потушил в себе себя, и молча прошел на кухню, и молча же поставил разогревать бульон.
— Ты не сердишься? — пришла Лизонька к нему на кухню, — ты и в самом деле странный человек. Ну, предупредил бы с утра, я бы все приготовила, а так…
Именно в этот вечер он понял, что все в его жизни делалось как-то не всерьез и все держалось на смутной надежде — завтра что-то должно измениться. Завтра будет интересно и жутко жить. Но приходило завтра, а все оставалось прежним. И в тот вечер он повял, что так будет всегда.
5— Не мудри, — говорил Семен, — ну измени своей Лизоньке, а лучше всего — не мудри. Все прекрасно, надо только уметь видеть это прекрасное. А ты бог знает что и бог знает зачем вбиваешь себе в голову. Брось, честное слово. Я знаю, тебя бы устроила война с целым миром, там ты смог бы проявиться, но не начинать же ее из-за тебя? В самом-то деле.
Одно время он взялся винить во всем Лизоньку. Но нет, за что? Изо всех сил она старалась идти с ним в ногу, и кто виноват в том, что ее шаг был короче. Но и здесь она старалась как-то приноровиться, не отстать от него, и он понимал, что ей трудно с ним. Гораздо труднее, чем могло бы быть с тем физкультурником.
И Федор начал выпивать. Не сильно, но с тем большим удовольствием. Компанию ему составлял Виталий Иванович Кружницкий — пожилой и тихий человек, с маленькими настороженными глазами. Он молча разливал спирт по стаканам, доставал и тоненькими ломтиками нарезал колбасу, и терпеливо выжидал, пока Федор мрачно ходил по кабинету. Они выпивали, и Федор присаживался к столу. Виталий Иванович осторожно брал ломтик колбасы, надкусывал его и тихо говорил:
— Ну, ничего, Федор Феофанович, все как-нибудь да образуется.
— А что образуется-то?
— Ну, что-нибудь.
Они вывивали еще, и Виталий Иванович уже увереннее говорил:
— Что поделаешь, Федор Феофанович, каждому муравью своя ноша. Я вот зубы удаляю, а вы — аппендицит. Ну и без этого тоже нельзя.
— Да разве в этом дело?
— Конечно, конечно. Я и говорю.
Выпивали еще.
— А я ведь, Федор Феофанович, в прошлом фронтовой санитар. Повидал такое, что вам и во сне не приснится. А вот живу. Тихо и мирно. Выпиваю, правда, так от этого никуда не денешься. Кто сейчас не выпивает? А то и так бывает — живет человек, ерепенится, посмотришь, а его уже в мертвецкую несут. Нет человека. Жил, ерепенился и умер.
— Так зачем жил-то?
— А вот затем и жил, чтобы помереть. Как же вы думали, голубчик, все следы должны оставаться, всем памятники воздвигать? Да и начни мы воздвигать каждому, а история их чирк, чирк — и нету. Вот какое дело, Федор Феофанович. Вы-то еще молоды и трудно вам понять, а я уже насмотрелся предостаточно. Иной таким генералом по жизни прет, что куда там, а смотришь — и его уже понесли. Да-да, голубчик, понесли и генерала, туда же, в мертвецкую. Вот она и жизнь.
— А я не хочу, — мрачно замечал Федор, и Виталий Иванович рассыпался тихим грудным смешком.
— Вон как, — он разливал остатки спирта, выпивал, не дожидаясь Федора, и, обнюхав все тот же ломтик колбасы, продолжал: — А кому хочется, Федор Феофанович, мне? Извините, мне не хочется, да и никому не хочется, а их несут, несут, голубчиков… И вас унесут. Вот так-то…
Поздним вечером они выбирались из больницы и медленно шли по темным улицам Красино, услужливо и интеллигентно пропуская на узком тротуаре встречных прохожих. Федор провожал Виталия Ивановича до его дома и крепко пожимал маленькую, теплую ладонь Кружницкого.
— У меня дома винишко имеется, не желаете? — робко предлагал Виталий Иванович.
— Нет. Хватит.
— Ну и правильно. Я ведь, голубчик, понимаю, отчего у вас так. Я это отлично знаю, лучше многих других. Ведь вы как, учились, покорять думали, дерзать, вершин добиваться. По ночам, в воображении, чай, не один трудишко написали. Так, так, и не возражайте. Я ведь по вас вижу. А теперь вам что писать приходится? Рецепты, истории болезней, журналы там всякие вести. Легко ли. А про вершины я уже и не говорю. Недосягаемы. Вот вас и закрутило, заморочило, а выхода и не видать. Семен Архипович, тот мудрее. Тот по административной линии пошел. И года через два, вы уж мне поверьте, быть ему заведующим райздравотделом. А вы вот не будете, не ваше это дело, а свое-то пропустили. Вот как, голубчик вы мой.
— В пророки бы вам, — криво усмехнулся Федор, — в ясновидцы.
— Я ведь вам серьезно.
— И я.
— Ну, прощайте. Пойду кота кормить.
— До свидания.
Федор неохотно брел домой. Над миром вставали звёзды, эти вечные призраки Вселенной, мерзлые плевочки, как выразился один поэт. И чего они только не перевидали, каких страстей и затиший на земле не пережили. А тут крохотный человечишко. Смешно…
А Лизонька дома спала. На диване, с книжкой под щекой. Он осторожно проходил в комнату, раздевался и ложился спать. Долго ворочался, что-то грезилось, хотелось кому-то и что-то доказать, но вскоре он засыпал.
6Снилось ему все странное что-то. То он видел себя на берегу реки, в чистенькой ситцевой рубашонке, со звонкой медалью на груди. А то вдруг грезились ему белоснежные операционные палаты, целые свиты ассистентов и предупредительных учеников. Он был центром громадного мира, целой Вселенной и легко священнодействовал скальпелем и ланцетами. Но вот тампон, тяжело напитанный кровью, мягко шлепается в эмалированный таз, и разлетаются алые брызги: на пол, на белые халаты, на его зимние ботинки. Он оглядывается и видит грустную мордочку Виталия Ивановича.
— Зачем вы здесь? — возмущается Федор Феофанович.
— Ассистирую. Я ассистирую вам, голубчик. Вы разве не знали? Ну как же, как же это вы не знали? Странно. А я вот и стаканы принес, и колбаску по такому случаю припас. Сейчас, голубчик, сейчас мы все это и оформим. Не возражаете? Ну то-то же.
И вдруг он стоит под громадными часами, сумасшедше несутся стрелки, часы оглушительно тикают, они растут у него на глазах, превращаются во что-то круглое и яркое. Да это же луна! Но почему со стрелками? И почему Лизонька в зеленой шапочке со смехом крутит какую-то ручку? Ах да, она переводит стрелки. Но зачем так быстро? Куда она спешит? Ах, черт…
Федор просыпался и очень долго приходил в себя, стараясь вырваться из-под неприятного влияния сна.
— Фэ, вставай! — весело кричала из кухни Лизонька. — Ты опоздаешь на работу. У тебя опять был тяжелый?
— Да, — неохотно отвечал Федор и удивлялся, почему она никогда не позвонит в больницу и не проверит. Было похоже, что она боялась узнать правду. Однажды он ей резко и грубо сказал:
— Никакого тяжелого не было. Я просто пьянствовал. Пил спирт.
Она удивленно посмотрела на него и было улыбнулась, но тут же глаза у нее сделались грустными и жалкими одновременно.
— Ты много работаешь, Фэ, так нельзя. А что выпил, это ничего, это даже хорошо. Иногда нужно. Ведь правда?
— Наверное, — равнодушно ответил он, и больше они об этом не говорили…
«Куда-нибудь на Север податься, что ли?» — тоскливо думал Федор, но знал, что никуда он не уедет, что не сможет без своей больницы и даже без Лизоньки — не сможет.
— Ты сам себя не знаешь, — кричал Семен, — у тебя руки золотые. С твоими руками можно Москву взять, а ты здесь сгниешь, потому что дурак. Набитый дурак…
И вдруг — у него под ножом умерла девочка. Она очень боялась операции, но еще больше — самого Федора. И он целую неделю носил ей конфеты, которые, как оказалось потом, она аккуратно складывала в тумбочку. Но самое скверное оказалось в том, что позже эти конфеты выступили в роли защитного доказательства, оправдывающего Федора.
Девочка была хрупенькая, с большими, по-взрослому выразительными глазами. И Федору всегда казалось, что этот ребенок знает все о себе, но еще больше о нем, Федоре. Иногда он пугался и растерянно замирал, заглянув в ее глаза — в целый мир детской взрослости. Однажды, когда он осторожно и тщательно прощупывал ее живот, она тихо спросила:
— А вы больно режете?
Федор вздрогнул. Именно в этот момент он думал о том, что без операции не обойтись.
— Нет, девочка, это не больно, — сказал он и не поверил сам себе.
— А я один раз палец ножом порезала, было, так больно, — вздохнула она и отвернулась к стене.
Федор встал со стула и долго стоял над девочкой, почти ощущая всю боль, какую пришлось испытать ей за свою крохотную жизнь. И всю остальную боль ее он бы хотел забрать себе. Он вышел из палаты потерянный и совершенно разбитый. И вдруг подумалось, что сегодня идти домой— преступление. Какая в этом была связь — трудно постигнуть. Но, наверное, была, потому что домой он так и не пошел.