— Я тебе еще покажу! Я тебе… — бормочет он,
Зисл вскочила. Волосы рассыпались, к влажной щеке прилипли соломинки.
— Что случилось? Что плохого я сделала? — выдохнула она.
Зисл тяжело дышит. Горькая обида кривит губы. Нет, она не может понять, что произошло, в чем она провинилась. Встала спозаранку, еще до петухов, замесила тесто, подоила корову, накормила птицу, к завтраку напекла румяных картофельных оладий, которые так любит Шмарье. И потом весь день возилась по хозяйству: убирала, варила, стирала, помогала ему дробить кукурузу, таскала вместе с ним в сарай мешки. За что же он так…
Шмарье оглядывается на занавеску — спит ли старуха: не хочет, чтобы она слышала.
— Где это ты шлялась? — кипит он.
Зисл смотрит на него изумленно. Таким она его еще никогда не видела и никак не может понять, что это с ним. Ей страшно, она молчит.
— Я ж тебя спрашиваю! — кричит Шмарье.
— Чего ты от меня хочешь? — всхлипывает она.
— Где ты была? Где была, отвечай!
— Ты ж меня сам послал к соседям за мельничной.
— Где же она, мельничка?
Она поправляет кофточку на тугой груди и тихо говорит:
— Не достала.
— А что! Разве я не знал! — опять вскипает он». — Разве она пошла занимать, разве это ее заботит? Я на нее работаю, кормлю, пою, а она… Я же спрашиваю, где ты была?
Зисл молчит. Но глаза ее загораются ненавистью. В эту минуту она ненавидит и его, и эту землянку, и все его добро. И на себя Зисл злится, что, несмотря на эту ненависть, она его любит, даже теперь, в эту минуту.
— Чего ты бушуешь?! — резко говорит она. — Так знай, что ты бил не меня. Ты бил своего ребенка. Ребенка. И если, если он… — у Зисл перехватывает дыхание, — не дай бог, родится калекой…
Но Шмарье не слышит ее, он тупо повторяет:
— Я тебя спрашиваю, где ты была? В их клубе?
— Была там, где нужно было… — с неожиданной твердостью произносит Зисл. — Я что, не имею права никуда зайти? Мне тошно так жить.
— Так, тебе тошно! — вспыхивает Шмарье. — А с кем тебе там не тошно, с кем?
— Мое дело! — спокойно отвечает Зисл, стряхивая с юбки приставшую солому. — И не могу я больше жить па отшибе, отгородившись от людей. Хочу услышать живое слово. Все ходят в клуб! А мне почему нельзя?
— Ну, иди, иди! — рычит Шмарье. — Он, наверное, уже ждет тебя.
— Кто? — Она поднимает на мужа испуганные глаза.
— Сама знаешь!
— Ты хотя бы думаешь, что говоришь?! — в сердцах бросает Зисл. — Что за чушь ты мелешь.
— Застал бы — задушил.
— Ох и дурень же ты, — мягко говорит она, пряча улыбку. — Я зашла к Хоне-Лейбихе, а мельничку кому-то отдали. Соседка просила посидеть с ней. Хоне-Лейб ведь в Гуляйполе уехал… А в клуб… В клуб я тоже пойду. Все женщины ходят.
— Пусть чужие жены делают что хотят. Это их мужей дело. А тебе нечего за ними таскаться. Ты моя жена и можешь со мной прожить без клуба. Я брал жену для себя, а не для кого-то…
— Ша, — Зисл закрывает ему рот горячей ладонью. — Ты же знаешь, кроме тебя, мне никто не нужен. Никто!
Шмарье почувствовал прикосновение ее теплого тела, увидел ее влажные глаза, вспухшие отпечатки пальцев на щеках. И боль, и нежность вдруг охватили его. Крепко обняв жену, приподнял ее и повалился вместе с ней на солому.
— Зисл!..
— Такой глупый, — шепнула она.
Старуха, услышав шум, слезла с постели, поковыляла к занавеске, отдернула ее и растерянная вернулась на свою постель.
Шмарье ничего не заметил.
Потом он встал, взял кувшин с холодной ряженкой и стал пить с такой жадностью, что даже за шею потекло. Нагнувшись, взял свои старые валенки, натянул их на ноги, подошел к лампе и прикрутил фитиль.
— Чего ей даром гореть, — буркнул он. — Если сам не прикрутишь, никто не догадается.
Выйдя в сени, он плотно притворил за собой дверь.
Нужно еще подбросить сечки коням и глянуть на кобылу. Вот-вот должна ожеребиться.
Когда вернулся в комнату, Зисл лежала на печи.
«Жену надо держать на привязи, — подумал он, — и если один раз дать как следует, не придется учить ее во второй раз».
Он постоял, почесался, потом погасил лампу и полез к жене.
— Ну, что там у них делается? — миролюбиво спросил он. — Хоне-Лейбиха что-нибудь рассказывала?
— Приезжал уполномоченный района, — повернувшись к мужу, негромко, но оживленно заговорила Зисл. — Снова дают льготы колхозу. Получат новые сеялки, и культиваторы обещали. И… трактор… Колхозу все дают, — словно упрекая его в чем-то, закончила она.
— Э, всё разговоры. Не может этого быть. Не дадут, — попытался сам себя успокоить Шмарье. — Вот так и дали им, так и поднесли… Только поговорят…
— Все еще не веришь?! Ну вот увидишь, с чем они весной выедут в степь и с чем ты… И чего ты так заупрямился, ну прямо как осел… Образумься наконец. Сам подумай, сколько же можно жить, как сыч?!
— Ну, хватит, хватит, — прервал Шмарье жену. — Я еще ихнего счастья не видел пока…
Он закрыл глаза, стараясь отогнать мысли о новых льготах и тех удивительных машинах, которые дают колхозу.
На печи было тепло, пахло жареными семечками. А в дымоходе завывала завирюха.
Шмарье все прислушивался к вою ветра в трубе и не мог уснуть. Что-то беспокоило его. И он сам не знал, что тревожит его больше, то ли что скоро должна ожеребиться кобыла, то ли льготы, которые дают колхозу, — все эти сеялки, культиваторы, трактор… Нет, что-то еще более важное беспокоило его, не давало уснуть. И, перебирая в памяти все события сегодняшнего дня, он вдруг вспомнил… «Ты не меня бил…» А может, только показалось?..
— Зисл… Что ты мне сказала, а, Зисл? — неуверенно спросил он.
— Ты о чем?
— Мне показалось… — Он не решался продолжать, боясь, что рассеется слабая надежда. — Нет, ты сказала… Или мне только показалось?.. — Робкие, несвойственные Шмарье нотки прозвучали в голосе.
Конечно, она сразу догадалась, о чем он спросил, но в сердце ее опять проснулась обида. Нет, уже не из-за пощечины, а из-за того, что в своем упрямом гневе пропустил он то, что стало теперь самым важным, самым главным в их жизни.
Она молчала.
— Ну скажи мне, скажи… это правда? Неужели правда? — Он осторожно прикоснулся рукой к легким завиткам на ее затылке.
И снова наступило молчание. Потом Зисл негромко сказала:
— Правда… И я хочу, чтобы ему было лучше, чем нам. Лучше, чем тебе и мне. Пусть он всегда живет среди людей…
1932