Вдруг сердце его сжалось. Какой-то острый, пронизывающий толчок. Он почувствовал своё натруженное сердце, сжатое в кулак нерешённых проблем.
Должно быть, возраст решил он шестой десяток. И неожиданно улыбнулся: а отцу девятый. Десятки лет… Теперь у отца счёт идёт даже не на месяцы, а на дни, а у него самого не десятки лет, а годы. Что он успеет свершить, подкрепляя свою известность, и чем ещё раз заставит вспомнить своё честное имя, что привьёт сыну? Всё! заключил он про себя всё, что во мне лучшего! И с грустью вздохнул: а себе одиночество да периоды разноцветья приходящих женщин, которые смотрели на него известного человека, и каждая, словно в голографии, сразу составляла себе картину счастливого будущего: карьеры, вещизма, престижности.
Дед был его охранной грамотой и определителем истины возможного счастья. Пока косой ливень удачи обходил его стороной, заставив сегодня задуматься о горестном, но неизбежном завещании.
Мысль оборвалась: дверь подъезда распахнулась, и он бережно протянул руки отцу. Сослуживица привела такси. Сели, поехали.
Отец, как ребёнок, не отпускал его руку, не умолкая, расспрашивал, где какая улица, знакома или нет, удивляясь, огорчаясь и одновременно радуясь переменам в городе.
Он терпеливо отвечал ему, рассматривая жёсткий затылок сослуживицы. Неужто прошла жизнь и в силу обстоятельств снова под крышей будут лишь сведены чужие разные люди, именуемые для всех семья? Неужто это хотя и доброе, но чужое существо станет волею случая судьбой и честно протянет его одиночество до конца, перед которым, пожалуй, не оставишь завещание: «Моя жена продолжит и разовьёт…»
— Какая улица? Что ты молчишь? Тверской бульвар проехали, да? Какая улица?
— Успокойся. Скоро Беговая. Новый дом огромная серая башня на курьих ножках. Интересно, как там живут люди? И неожиданно он попросил остановить машину.
— Что-нибудь случилось?
— Нет-нет, откройте дверцы, подышите воздухом, а я мигом обернусь: совсем забыл, что обещал друзьям заехать перед дорогой.
— Вы правы, ему надо проветрить машину. Идите, подождём, ничего не подозревая, ответила сослуживица.
А он уже мчался скоростным лифтом на девятый этаж. Его жена она, она, первая. Женщина, которая его любит до сих пор. И может быть… Впрочем, всё может быть. Мальчишество и страстное желание на шестом десятке обрести то, что было утрачено из-за работы, отца, а теперь и известности, вдруг захлестнуло его, заставляя с волнением несколько раз поспешно нажать мелодичный звонок.
Она открыла дверь. Всё такая же тоненькая. Старая девочка с растерянными глазами. Первые ничего не значащие фразы и глубокое проникновение взгляда друг в друга.
— У меня мало времени: внизу отец. Как ты живёшь?
— Живу. Устала, — глаза скользнули по его лицу, и несколько фраз, брошенных ею невпопад, отрезвили его.
— Прости, я должен идти. Меня ждут в машине. Просто еду мимо. Подумал… он не договорил.
— Тебе что-нибудь от меня нужно? У тебя одутловатое лицо ты не пьёшь?
Он так же стремительно летел обратно, казня себя за идиотское мальчишество. Прошлое вернулось оборотной стороной, стерев ореол юношеской романтики.
— Дурак! — сказал он себе, садясь рядом с отцом. Потом засмеялся. Смех получился короткий, едкий, точно не смех, а усмешка.
— Что-нибудь случилось? — заволновался старик, прижимая его руку.
— Да нет же, просто вспомнил, — засмеялся он, и смех его зазвучал задорно и добро, но оборвался, встретившись с глазами сослуживицы. Глаза, потемневшие не от вредности её характера, а от встречи с искорками настроения его глаз. Глаза, вдруг ушедшие в себя, чтобы похоронить надежду, тлевшую в её сознании.
Она всё поняла. Он рвался в жизнь, чтобы найти спутницу. Кто-то обретает, а кто-то теряет.
— Приехали, — вымолвила она сквозь строгую полоску губ и безучастно остановилась у дверцы, по привычке принимая деда.
Он вышел вслед за отцом. Расплатился с таксистом. Не мог сосредоточиться на фразе, произнеся которую нарушишь неловкое молчание.
— Располагайте собой, мы с дедушкой как-нибудь сами… И так вы в кабале: старый да малый двое трудных мальчишек, да я нескладная. Зря машину отпустили!
Всё же он не уехал, пока они, помогая друг другу, не подняли отца без лифта на четвёртый этаж. Молча выпили чай, приняли таблетки, и он ушёл, чувствуя неловкость и замешательство.
Вернувшись в пустую душную квартиру, он рухнул на тахту, злясь на себя, на нерешённые проблемы, соразмеряя НТР, масс-медиа и нелепость своего быта.
Он был человеком, сознающим: бремя моё тяжело и легко есть.
Сон не клонил его заметавшуюся в надежде и отчаянии голову. Сжимая ладонями седые виски, он всё думал, решал, ожидая рассвета.
Улица оживала, умывая асфальт медленно ползущими машинами. Искусственный дождь поливочных агрегатов лакировал на минуты тротуары и мостовую, смывая десятки, сотни чьих-то шагов, уверенных и бредущих, летящих и шаркающих, смывая вчерашний день.
Неслись машины, троллейбусы, неумолимо сменялись цифры на телеграфе, а он по-прежнему был в тяжких раздумьях ушедшего воскресенья.
До приезда машины часа полтора. Ещё можно с телеграфа набором автомата известить о своей командировке. И он пошёл, стряхивая с себя неотступные мысли. А они вдруг обретали неуловимую связь с улицей, обретая плоть в контурах лиц, движений людей и машин.
Вот стайка резвящихся подростков с арсеналом модного набора фальшивого счастья: гитара, магнитофон, ветровка и джинсы. Их гулкие, вызывающие возгласы, смех гортанный и громкий, всё, что может обратить на себя внимание, раздражали не только его. Поколение сытых в спокойном детстве юнцов подтверждало мудрую политику школьной реформы. Поколение юнцов, которых на несколько лет прозевали, упустив возможность передать ощущение человеческих эмоций, сопереживания и участия в вечном процессе созидания, ему казалось опасным. Он чувствовал и свою вину перед ними, перед сыном.
Надо, чтобы в детстве входило в сердце сознание своей причастности ко всему, чтобы не притуплялось чувство долга и, естественно развиваясь, становилось чертой характера, выявляя личность, подтверждая силу живого сердца, одерживающего победу над ложными эмоциями компьютера.
— Слушайте, молодцы, а потише вы не можете входить в рабочий день? — резко оборвал он их, видя мысленно перед собой сына.
— Отцепись, старик. Не вешай на нас свою размышлюху! — фатовато и нагло парировал один из них.
Он хотел ответить и своей рукой направить их по течению жизни, а не по миражам, покрывающим гибельные в юности пороги.
Внимание вдруг переключилось на другой звук: старческая походка, когда асфальт ровный кажется палубой корабля, а солнечный безветренный день вызывает сомнение, так как любое движение, вплоть до опоры на палку, неловко и трудно от непонятного кача из стороны в сторону.
Нет, лик старости не ужасен. Он страшен состоянием беспомощности и потерей того, что заложено всей жизнью трудоспособности.
Старуха по-детски смотрела на людей, ища среди них помощи. Ступени телеграфа были испытанием для ног и палки третьей руки, данной для поддержки самого себя. В детстве коляска и помочи с бережными руками родителей. Затем самостоятельность десятками лет, нужность и работа. И вот детство другого плана, детство без перспективы.
Брошенная кем-то старость, как ненужный, чему-то мешающий предмет шла прямо на него. Он подошёл к ней, ни о чём не спрашивая, свёл со ступеней и только перед переходом громко, прямо над ухом произнёс:
— В какую сторону, бабушка?
— Должно быть, вы знаете передвинутый дом. Во двор, где стройка МХАТа.
Они шли медленно и молча, каждый думая о своём. Он подвёл её к дверям и ещё раз засмотрелся на уверенные движения разумных роботов-кранов. Те творили невероятное. Старый МХАТ, побратим передвинутого дома, стоял расчленённый надвое, с пустым прогалом строящегося нутра.
«Каждое время имеет своего художника, подумал он. Кто-то его осуждает, кто-то идёт за ним, ибо он современник, умеющий видеть дальше, больше других, со своих позиций осмысливать традиции и на их фундаменте создавать невиданное и новое искусство». Вдруг он поймал себя на мысли, охватив взором раздвинутое стройкой старое здание, в историю которого вплетался невидимый с фронтона новый облицовочный кирпич. Старый МХАТ был непременной ретроспективой Москвы, и стена, выдвинутая за прогал, которого скоро не станет, стояла выпрямившись, ожидая единения с новой, подтверждающая вечность искусства.
«И то верно, распахнёт крылья чеховская чайка и смахнёт движением души своего искусства тяжкую проблему. Поможет её решить. Это важно».
Он остановился под липой всё на той же улице Горького. Дерево, вторгнутое в выбитую квадратуру среди асфальта, сохранялось человеком. Корни были укутаны землёй и от спешащих прохожих сохранены узорчатой решёткой.