Когда все уселись за стол, старый друг дома обратился к дочери профессора:
— Вы не забыли, надеюсь, бездомного и беспутного папашу Каминского?
— Вас нельзя забыть, — заговорила она, улыбаясь то гостю, то своему молодому соседу. — Уж очень запомнились ваши уроки хорошего тона. Они пригодились мне. Я перестала хохотать по всякому поводу и смеюсь, как вы советовали, только когда смешно. — Она снова улыбнулась, как бы для того, чтобы показать, чему научилась, и невольно расхохоталась. — Извините, папаша Каминский, это у меня случайно.
— Ничего, ничего, — снисходительно заметил он, — вам надо еще тренироваться… Вы, кажется, мечтали стать музыкантшей, удалось это вам? Помнится, вы недурно играли…
Он всем своим видом как бы просил извинить его, если вопрос нескромен.
Она неопределенно пожала плечами и, немного помолчав, сказала:
— Нет, я не стала заниматься музыкой. Я работаю врачом в лепрозории.
Гость удивленно обвел взглядом родителей и, словно не дочь, а они сообщили ему эту весть, спросил:
— В лепрозории? Почему?
— Надо же кому-нибудь лечить и прокаженных, — убежденно и, как показалось Арону Вульфовичу, несколько насмешливо ответила она.
Он был озадачен ее спокойным ответом и сочувственным молчанием родителей.
— Надо, не спорю, — согласился он, — но молодым девушкам, не в пример нам, старикам, есть с кем посоветоваться.
Глаза Юлии вспыхнули от удовольствия, ей было приятно смущение этого солидного человека. Мысль о том, что ему придется изменить свое мнение о ней и даже, пожалуй, похвалить ее, — придала голосу девушки озорное звучание:
— И папа, и мама, и Лев Яковлевич считают, что я поступила хорошо.
Она бросила взгляд на высокого молодого человека, имя которого только что назвала, и, когда он кивком головы подтвердил, что это действительно так, — счастливо улыбнулась.
Старый врач подумал, что проказа не более опасна и заразна, чем рожа, скарлатина, что нет оснований считать лепрозорий более угрожающим местом, чем холерный барак, и не без смущения сказал:
— Они правы, конечно… Вы, пожалуй, поступили хорошо. — В этом признании слышалась грусть о юной жизни, ступающей смерти наперекор, и упрек суровой природе, требующей от нас порой слишком тягостных жертв, — Надеюсь, и вы не забыли меня, — продолжал гость, обращаясь к молодому Свиридову, — я много слышал о вас и о ваших успехах в науке.
— Вы раньше говорили мне «ты», — напомнил ему молодой человек, — так, мне кажется, лучше и проще…
Арон Вульфович наморщил лоб и с глубокомысленным видом задумался.
— Отвык, что поделаешь… да и ты уже не тот, как-никак — ученый. Мне писали о твоих замечательных работах, некоторые из них я читал. Особенно хороши опыты над кавказскими бамбуками, интересна история их спасения от гибели… Большая удача, — причмокивая от удовольствия губами, заключил он, — смело, умно и весьма поучительно.
— Неужели я тебе об этом писал? — спросил профессор, с интересом следивший за их разговором.
— Зачем? — притворно нахмурившись и капризно выпятив губы, спросил Арон Вульфович. — Я прочитал его статью в ботаническом журнале… А ты, мой друг-мечтатель, чем занят, кого собираешься спасать? — лукаво подмигнул он отцу и поощрительно улыбнулся сыну.
Профессор не спешил с ответом. Слишком развязными показались ему тон и манеры Каминского. Так ли, между делом, интересуются работой ученого? Непутевый чудак походя задает вопросы сыну и дочери, одного хвалит, другую озадачил и, чтобы никого не обидеть, заодно поинтересовался делами старого друга.
— Мы все увлечены хлореллой, — ответил сын, опустив глаза и избегая глядеть в сторону отца, — вы слышали, вероятно, о ней. Ученые Европы и Америки серьезно ее изучают. В нашем институте хлорелле придают большое значение…
— Погоди-ка, погоди, — перебил его Арон Вульфович, — я об этой хлорелле знаю не очень много. Объясни толком, почему она вдруг пришлась по сердцу рыбоводам?
Лицо его выражало неподдельный интерес и удивление. Никто, глядя на него, не поверил бы, что он притворяется, говорит одно, а думает другое. Он слышал, конечно, о хлорелле, отлично знал, чем занят его друг. Слышал, знал и все-таки выжидал ответа.
— Они хотят кормить хлореллой мельчайших рачков, — вместо сына ответил отец, — а этими рачками кормить рыб.
Петр подтвердил это кивком головы и улыбкой.
Ответ но удовлетворил гостя.
— Почему «они», ведь Петр говорит, что вы заняты общим делом?
— Я этого не говорил, — спокойно возразил профессор.
— Папа хочет сказать, что мы с различных точек зрения подходим к хлорелле, — со снисходительной любезностью разъяснил молодой человек.
— И это неверно, — сухо произнес ученый.
— Мы поговорим об этом после обеда, — примирительно предложил сын, — согласны, папаша Каминский?
Подкупающие манеры молодого человека и его взгляд, исполненный трогательного расположения к гостю, тронули сердце Каминского, он принял сторону сына и с жестом недовольства отвернулся от отца. Анна Ильинична, которая с нетерпением ждала конца разговора, хотела что-то сказать, но Арон Вульфович опередил ее:
— Повезло тебе, Анна, с сыном. — Он многозначительно поднял указательный палец кверху и повторил: — Очень повезло.
Она искоса взглянула на сына и холодно сказала:
— Ему больше повезло с матерью… Довольно стрекотать, будем обедать.
Это значило, что, согласно обеденному ритуалу, за столом должно наступить молчание.
— Погоди, мамочка! — вскочив с места и потянув за руку своего соседа, попросила дочь. — Позвольте, Арон Вульфович, представить вам: мой друг Лев Яковлевич Золотарев, ихтиолог по профессии и призванию. Полюбите его, он этого стоит.
Каминский встал, любезно поклонился и крепко пожал руку молодому человеку. Он скользнул взглядом в сторону профессора и его жены, но оба, занятые делом, этого не заметили. Ученый засовывал салфетку за воротник и недоумевал, почему она сегодня не держится там, где всегда так хорошо держалась, а жена с увлечением расставляла тарелки и раскладывала салфетки.
— Я много слышал о вас хорошего, — непринужденно, но с достоинством произнес молодой человек, — Юлия любит вас, значит, буду любить и я…
— Спасибо, — невольно поддавшись его тону, сердечно ответил Каминский.
— Хотя у нас с вами разные специальности, — с тем же уверенным спокойствием продолжал молодой человек, — мне кажется, что нам будет интересно.
Он учтиво поклонился и отошел.
Подали обед, и все сразу умолкли. Бесшумно вносили и уносили блюда, обеденный порядок, освященный временем, ничем но нарушался.
Каждый был занят собой, только хозяйка дома думала обо всех, о своих и чужих, а забот у нее было много. У сына с некоторых пор появилась привычка — катать хлебные шарики во время еды. Он и сам этой привычке но рад, знает, что отцу она неприятна, и благодарен матери, когда она останавливает его. Дочь и за едой не очень-то спокойна. Вынужденная молчать, она бросает многозначительные взгляды на Льва Яковлевича, чему-то усмехается и не замечает, что слишком громко стучит ложкой по тарелке. Муж тоже сегодня неспокоен, он все еще не поладил с салфеткой — она решительно не держится у него… Лев Яковлевич уткнулся в тарелку, низко склонил голову и, вероятно, о чем-то важном задумался. Ей слышатся его слова, сказанные Каминскому: «Юлия любит вас, значит, буду любить и я». Хорошо сказано, умно и тактично… Арон Вульфович как будто расстроен, он, должно быть, уже кое-что понял. От него ничего не скроешь.
Когда убрали со стола, Самсон Данилович побарабанил пальцами по деревянному очешнику, прошелся по комнате и, усевшись около своего друга, сказал:
— Пора тебе начать оседлую жизнь. Что ты бродишь из города в город?
Сочувственный тон не был рассчитан на признательность, в нем отчетливо звучали нотки упрека и неодобрения. Вместо ответа Каминский скорчил унылую мину.
— Кому что нравится, Самсон, — подделываясь под тон друга, проговорил он, — тебя из этого каменного мешка не выкурить, а я бы не стал в нем жить. Ну что тут хорошего? Пять клетушек и крошечная кухонька, окна куцые, в частых переплетах, ни дать ни взять, — девичьи светелки. Уютный полумрак и гробовая тишина. Потолки невысокие, зато стены толстые и выемки в дверях глубокие. Солнцу эту кирпичную кладку не прогреть, а морозу сквозь нее не пробраться. Оттого здесь зимой жарко, а летом прохладно. Только и утешения.
— Ты рассуждаешь, как цыган, — делая вид, что принял эти рассуждения всерьез, укоризненно произнес профессор. — Не нравится тебе такой дом, найди другой. Человек должен жить оседло.
— Не требуй от меня невозможного, — с театральной интонацией и драматическим жестом проговорил Арон Вульфович. — Я на положении беспаспортного, ни один город не окажет мне гостеприимства. Оседлость предполагает свое жилище, а у меня его нет. В лучшем случае я располагаюсь под чужим кровом. Без этой сомнительной оседлости на работу не берут. Скажи мне кто-нибудь, что в Минске или Пинске меня ждет квартира, я поеду туда… Какая цена человеку, не имеющему собственного угла?