— А вот еще случай, — начиналась очередная байка, — пошел я на овес медведя подсидеть и взял с собой бабу: пускай, думаю, хоть раз в жизни посмотрит, как я медведей бью. Забрались мы на лабаз меж двух елок, бабу я посадил повыше себя: так, думаю, целее будет, — сам сижу как раз под ее сарафаном. Стемнело: в лесу темнеет быстро. Стихло, только далеко где-то молоковоз проехал — пустые бидоны прогремели, да какие-то пастухи с коровами запоздали, кричат на весь лес, друг друга подбадривают, чтобы не бояться. Совсем стихло, слышно, в овсе мыши шуршат, заяц пробежал. Баба у меня сморкаться начала, мелко трясется, переживает. Потом ее икота одолела. Я тычу ей снизу, молчи, дескать. И ведь что удивительно: медведь все-таки пришел. Елозит он по овсу, чавкает, а видимость еле-еле. Я приладился с ружьем, направил стволы, только бы выстрелить… Вдруг баба прямо на меня…
— Что?
— То-то что…
— Грохнулась?..
— Кабы грохнулась…
— Так и не убил медведя?
— Какой уж тут медведь!
Опять запел петух у порога, а с места никто не поднимается, Председатель Воронин больше оставаться с нами не мог.
— Вы тут допивайте, а я пойду драку организую, чтобы не скучно было, — пошутил в последний раз и ушел куда-то, наверное спать.
* * *
После обильного снегопада лес отяжелел, стал седым и старым. Даже сосновые ветви, не только еловые, опустились вниз, провисли. Появилось бесчисленное множество пригнутых к земле тонких длинных стволов. То крутые, то пологие, они напоминали городские новогодние арки: казалось, сбрось снег с такой — и прочтешь: «Добро пожаловать!» Либо — ямщицкие дуги: стоит тряхнуть посильней — и зарокочут под свадебной дугой переливчатые бубенчики.
Снегу намело много. Дороги и тропинки в лесу исчезли, если не считать заячьих стежек. Сугробы мягкие, пышные, сдобные, местами снег ровен, а чаще лежит огромными буграми. Приближаешься к такому бугру и заранее настораживаешься: и здесь не медвежья ли берлога?
Хвойный лес, особенно густой после метели, страшноват, а голый — бере́зничек, осинничек — сказочно легок и прозрачен, весь в инее, в изморози и светится.
Четверо, мы заходим все глубже в густой хвойный лес.
Конечно, хорошо бы первые километры проехать на санях, но лошадей в колхозе просить постеснялись: мало их осталось, сейчас на них возят сено и дрова. К тому же целина снежная началась почти от самой деревни.
Собак также не взяли, потому что медвежатниц ни одной не нашли, а пустолайки могли только помешать нам. Хотя обе берлоги обнаружены были именно пустолайками, о которых говорят, что охотятся они лишь за норками да за хлебными корками.
— Охотников настоящих не стало, и собак не стало! — как-то сказал об этом Сорокин. — Вот у охотника Ивана Осина из Кьянды была медвежатница, так он ее дороже всего своего дома ценил. Когда делился с сыновьями, все хозяйство им отдал, себе только собаку-медвежатницу оставил. Зато уж и бил зверей! Старуху в решете, говорит, не найти, а медведя в лесу я завсегда найду.
Меня очень подводят мои беговые многослойные лыжи таллинского производства: они слишком узки для таких снегов, я то и дело проваливаюсь. А товарищи мои — Сорокин, Каплин, Сажин — идут на самодельных, подбитых лосиной шкурой: лыжи эти широки и недлинны, потому маневренны в любых зарослях, а главное, не соскальзывают назад при подъемах. Мне сочувствуют молча.
Сегодня мы все немногословны. Немногословны с самого утра — как встали задолго до рассвета, умылись в очередь, поели жирного свиного супу, конечно, без всякой опохмелки, оделись и обулись неторопливо, я бы сказал, старательно, проверили ружья и патронташи на ремнях, прицепили ножи на пояса, я — широкий, сверкающий, номерной; молчим и после того, как стали на лыжи и тронулись в путь полем, к реке, потом за реку, в лес, в ельник. Никаких анекдотов, даже шуточек, никаких рассказов о медведях. Вековые охотничьи суеверия вступили в силу, их власть распространилась и на нас: идешь на пожар — над огнем не смейся. Медведь еще не убит, с этим шутить нельзя. Вчера пошутили, и достаточно. Более того, всем казалось, что вчера шутить столько не следовало. А сегодня даже упоминать о медведе не полагалось, а если уж без этого обойтись было невозможно, то говорили сдержанно, уважительно и называли зверя только местоимением: он.
— Он должен сегодня лежать крепко, погодка подходящая!
Я позволил себе однажды спросить:
— А если — она?
Меня даже не удостоили ответом. И молчаливая сосредоточенность стала еще выразительней. Может быть, страх вступил в свои права? Нет! Не все идущие в бой думают о смерти, но белье перед атакой стараются сменить все. И все не любят болтать в эти часы и минуты. Мне кажется, что и Сорокин Павел Евгеньевич больше не думал о тещиных блинах.
Заячьи следы в диком хвойном лесу исчезли — здесь местожительство не для легкомысленных зверьков. Стучат дятлы — и то осторожно, тихо. Пригнутых к земле деревьев здесь также много, но это уже не березки, не ольхи, не рябинки, а толстые, многолетние стволы елей, сосен, берез. Дуги, да не те! Не медведи ли их гнули? Все больше валежника, колдобин, коряг, выворотней. Чуть подул ветерок — и нас всех осыпало светом с вершин. Где-то далеко жалобно скрипит дерево. В большом лесу всегда что-нибудь скрипит, без этого не бывает.
Однажды под самыми моими лыжами взорвался снег: вылетели два рябчика и быстро скрылись за деревьями. Это произошло так неожиданно, вдруг, врасплох, что я, вероятно, побледнел: все-таки ведь идешь и думаешь о медведях, а не о рябчиках.
— Мы, кажется, сбились, не найти, наверно, ничего! — вдруг безнадежно махнул рукой Сорокин.
Не хочу рисоваться: на какое-то мгновение от этих слов я почувствовал легкость в душе. Подумалось: не найдем берлогу — и все, значит, не судьба. Переживаний всяких и без того уже достаточно!
Но я быстро справился с собой и заметил с упреком:
— Я же говорил, что надо было обложить! — И уже искренне боялся, что мы можем ничего не найти.
— Обкладывай не обкладывай, вьюга мела не одну неделю. Лес узнать нельзя.
Каплин отошел в сторону и начал осматриваться, принюхиваться.
Шофер Сажин не спешил вмешиваться в разговор, он еще не считал, что «сели на дифер».
— Собачку бы теперь!
Вдруг неторопливый Каплин позвал всех к себе.
— Не сбились! — сказал он. — Это что?
— Где?
— Смотри прямо!
— Те-те-те!.. Если это и берлога, то не наша, другая.
— Их здесь как грачиных гнезд, что ли?
— Да нет, я не то хочу сказать.
— Ну-ка, стойте здесь! — Сорокин снял ружье с плеча, пошел вперед один.
Медвежье гнездо оказалось у основания двух еловых корневищ, вывороченных буреломом и торчащих стоймя под углом одно к другому. Сверху на корневищах лежало еще два небольших сухих ствола, кажется сосновых. Все это было прикрыто таким мощным слоем снега, что не сразу удалось обнаружить чело берлоги. Даже Сорокин тихонько сказал:
— Ну и ну! И нам не подойти, и ему оттуда не выбраться. Вот оно — чело! — И он махнул рукой всем, чтобы отошли в сторону: надо было условиться, что кому делать.
Ружей мы уже не выпускали из рук, я даже спустил предохранитель. Кажется, дрожали колени от волнения.
Когда мы отошли метров на двадцать в сторону и сгрудились, как заговорщики, Сорокин сказал:
— Может, придется стрелять в дыру, чтобы вылез. Быстро он тут все равно не вымахнет. Давайте, ребята! Первое слово москвичу — становись вон к той елочке, чуть слева от берлоги. Первый выстрел твой.
Я немедля двинулся на указанный номер.
— Подожди, покурим! — остановил меня Сорокин.
Каплун сказал:
— Стрелять не надо. Я вырублю жердь, островину, и суну ее в чело. Можно подобраться сверху, с крестовины, с валежин.
— Провалишься еще и стрелять помешаешь. Неладно.
— Руби, Вадим, островина — это лучше всего, руби!
Интересно, что с этого момента мы перестали называть друг друга по имени и отчеству, остались только имена, и никакой неловкости никто при этом не испытывал, все произошло само собой.
Воровато закурили по папироске «Север». Каплин — в одной руке ружье, в другой топор — сошел с лыж, но провалился по пояс в сугроб, ухнул, как в медвежью берлогу, и, с трудом вскарабкавшись на лыжи, снова двинулся за жердью.
Все начали осматриваться, поправлять пояса, проверять — в который раз! — есть ли в стволах патроны.
А я, разнесчастный человек, опять стал думать о том, как опишу эту свою встречу с медведем, и не упустить бы чего-нибудь, и нельзя ли извлечь, высосать какое-нибудь стихотворение из всего происходящего, — давно я уже не писал стихов! — только бы зацепочку какую-нибудь найти, изюминку бы, мыслю бы!..
— Давай, ребята, нечего раздумывать! — это подошел с вырубленной островиной Вадим Каплин. Он, наверно, плюнул сейчас на свое писательское призвание — не до того! Ружье у него на плече, на другом — длинная сучковатая жердь. На таких жердях с сучьями, островинах, развешивают скошенный горох для просушки: тот же озород, стог, но тонкий, почти просвечивающий, и продувается насквозь. Медведя выживать из берлоги лучше островиной, а не гладкой жердью, потому что острые сучья заставляют его вылезать на свет неторопливо, и целиться в него легче.