— Чего они от меня хотят?! — взмолился Адам голоском пронзительным, как визг пилы. — Я же им плохого не делаю...
— А ты не обращай взимания...
— Я не обращаю, но они... Добрый день, Хажи-Бекир! — спохватился Адам, вспомнив, что еще не поздоровался.
— Здравствуй, Адам. Ну, как твои дела? Чью дочь собираешься сватать? — усмехнулся Хажи-Бекир.
Он знал, что бедняга парикмахер вот уже лет десять тщетно ищет себе подругу жизни и в Шубуруме, и в окрестных аулах. Сам-то могильщик женился два года назад и был доволен женой, заботливой и послушной. Вряд ли Хажи-Бекир любил Хеву, но уже привык к ней, как и к своей работе, привязался и даже скучал, если жене случалось отлучиться. Впрочем, и вообще-то не слишком разговорчивый — в ауле ходила поговорка «болтлив, как могильщик», — Хажи-Бекир считал непристойным беседовать с женой, а тем более делиться мыслями или советоваться. Наверное, все-таки профессия влияет на характер человека... А может быть, профессию выбирают по характеру?
Хажи-Бекир смотрел на Адама с полупрезрительной улыбкой.
— Теперь о девушках и не мечтаю, — вздохнул Адам, — хоть бы вдовушка согласилась. Поверь мне, дорогой Хажи-Бекир, до чего же грустно одному в сакле: ни огня в очаге, ни котла на огне... Не с кем даже перекинуться словом.
— А жизнь, что ни день, к могиле ближе!
— Да, да, жизнь уходит, а близкого человека все нет.
— Сочувствую, дорогой Адам. Жестокими стали люди.
— Нет, не жестокими, — возразил парикмахер, — просто они же не знают, как я любил бы, как обожал ту женщину, которая вошла бы в мою саклю; как берег бы ее, как бы лелеял! Столько во мне, дорогой Хажи-Бекир, еще нетронутой нежности... Наверно, не меньше, чем снега на Дюльти-Даге...
И горбун печально покачал большой головой, снова вздохнул и снова заговорил; не мог остановиться, как соловей, и было безразлично, кому петь — дубовому пню, цветущему лугу, мрачному буйволу, веселому жеребенку; говорил, потому что говорилось.
— Сказать по правде, дорогой Хажи-Бекир, надо быть одиноким среди людей, чтобы оценить женщину. Иногда в моих снах является прекрасная незнакомка, и так с ней бывает хорошо, будто надо мной зажглась лампада. Это не Ширин, не Лейла, но и о ней нельзя рассказать простыми словами...
Не тем она дорога для меня,
Что телом стройна и легка,
А тем, что душою прекрасна она
И шепчет мне ласковые слова...
Когда парикмахер читал стихи, его голос смягчался и делался почти музыкальным.
— Ого, я вижу, ты поэт!
— Да нет. Эти строки из чужого хурджина. А ты читаешь поэтов, Хажи-Бекир?
— Мне не до них, а им не до меня...
— Завидую я поэтам! Каким бы ни был калекой поэт, его всегда любят женщины. Иной человек похож на большой орех, а внутри пустой. А поэт — это всегда орешек с целебным душистым ядром.
— Бывает, бывает... — произнес Хажи-Бекир, с удивлением чувствуя, что смотрит на парикмахера уже с уважением, даже почтительно. — Да, да, черствые у людей души! — Хажи-Бекиру и в самом деле стало жаль этого простодушного человечка. — Была б у меня дочь, клянусь, выдал бы за тебя.
— Правда, Хажи-Бекир?!
— Правда.
— Спасибо хоть на добром слове. Есть ведь на земле и хорошие люди, потому и не теряю надежды, — сказал Адам и заковылял своей дорогой, но вспомнил и обернулся. — К твоей сакле, Хажи-Бекир, сейчас подъехал всадник. Поспеши встретить гостя.
И Хажи-Бекир поспешил, пытаясь догадаться, кто б это мог быть, и теряясь в догадках. Он даже пожалел, что не пригласил еще и парикмахера: где двое, там и третьему сыщется место.
А гостем оказался давний знакомый — бродячий мулла Шахназар, тот самый, что два года назад случайно заехал в Шубурум и обвенчал по незатейливым правилам шариата Хажи-Бекира с Хевой. Вдобавок и мулла и могильщик — оба трудятся для мира загробного; один расхваливает тот свет, другой помогает людям туда переселяться... Став могильщиком, суеверный с детства, Хажи-Бекир почувствовал себя священнослужителем и даже выучил наизусть несколько сур из Корана на арабском языке, в котором не понимал ни единого слова... Лукав мулла Шахназар, это про него сказано, что на двери вешает баранью голову, а внутри продает собачье мясо. Потому и приходится ему кочевать из аула в аул, стараясь не задерживаться. Еще говорят, что раньше на вопрос: «Много ли у вас грамотных?» — отвечали: «Один мулла!» А теперь, когда спрашивают: «Много ли у вас неграмотных?» — отвечают теми же словами: «Один мулла!» Чем дальше, тем труднее приходится Шахназару, и мулла пришел к выводу, что если раньше шайтаны существовали отдельно от людей, то теперь люди и есть шайтаны; как говорится, чужая-то спина видна, а своей не видать!
Друзья поднялись в саклю, когда Хева, такая же могучая, дородная, как Хажи-Бекир, черпаком уже раскладывала по тарелкам хинкал — галушки, сваренные в бульоне из свежей бараньей грудинки.
— Выходит, в самый раз успел! — воскликнул Шахназар, поправляя перстом усы, чтобы не лезли в рот, и засучивая выше локтей рукава старого бешмета.
— В самый раз, в самый раз, — подтвердил Хажи-Бекир, доставая подушки из ниши.
Хева постелила на пол клеенку, поставила мясо в плоской деревянной посуде, галушки в тарелках и отдельно приправу — чеснок с орехами, залитый простоквашей. Хозяин и гость сели на подушки, скрестив под собой ноги по обычаю горцев.
— Откуда грудинка? — спросил Шахназар.
— Хоронили позавчера одного коммуниста... Ты его знаешь: был учителем.
— Басмиллях... — пробормотал Шахназар, выбирая кусок полакомее. — Нет ничего лучше доброго хинкала для усталого человека.
Ели они с превеликим удовольствием, запивали хмельным виноградным соком: в наше время даже служители пророка отбросили как устаревшее запрещение вина мусульманам, ибо все равно нет на земле безгрешных людей. Ели и вели непринужденную беседу о том, о сем и обо всем прочем.
Могильных дел мастер недоумевал: как это, дескать, ангел смерти Азраил поспевает изымать души сразу из араба в Африке и мусульманина в Восточном Пакистане? На что мулла с деловым видом ответствовал:
— Чему ж ты удивляешься? Вон на реке Сулак построили электростанцию, и один человек каждый вечер нажимает кнопки, а в разных аулах и разных саклях одновременно загорается свет. Так это ж люди, а не ангелы!
Затем Хажи-Бекир посетовал, что вот, мол, отнимают кусок хлеба: два раза вызывали в сельсовет, грозили выслать из аула, если не займется полезным трудом.
— А я его спрашиваю, этого самого Мухтара: да разве ж бесполезна работа — предавать земле усопших?!
— А он что?
— Говорит: прежде за такое стыдились требовать плату! Но я и не требую. Разве я когда-нибудь спорил? Скупой недоплатит, щедрый прибавит: я все беру... Эх, зря я нынче поднимал руку против переселения!
— А что, разве и тут говорят о переселении?
— Давно.
— Помилуй аллах! Да как же правоверные могут оставить святые могилы отцов?! Срам! Какой срам!
— Срам, конечно... А что будешь делать?
— Нет, горцу не место на равнине, хотя бы там жареные чуреки росли на деревьях. Аллах давно приблизил нас к своему престолу, как же пренебречь милостью бога? Не соглашайтесь!
— Да мы и не соглашаемся.
— Ничего! Все уладится. А ты, главное, кайся, когда еще позовут в сельсовет. Наговаривай на себя. Сельсовет любит, когда у человека есть само-кри-ти-ка.
— Мужчине не честно говорить одно, а делать другое! — удивился Хажи-Бекир.
— Ничего! Все равно черного барана не отмоешь добела... Но если людям нравится, не жалей мыла, мой да усмехайся в бороду.
Беседа текла мирно, все больше согреваясь хмелем. Небо над саклей было ясным, нигде ни облачка. А между тем неотвратимо приближалась гроза — вместе с бульоном из медного котла, которым горцы всегда завершают трапезу. Никто ничего не подозревал. Хева налила жирный бульон в глубокие узбекские пиалы и первую подала гостю, а вторую поставила перед мужем, сказав: «Пейте, пока не остыло!»
Развеселившийся от вина Хажи-Бекир поднял обеими руками пиалу и, позабыв, что горячий жир сродни расплавленному металлу, разом вылил в глотку добрую половину. Ох, что было! От ужаса глаза могильщика выкатились и остекленели, вывалилась из рук пиала, облив горячим колени; захрипел и поперхнулся несчастный; вскочил, схватившись руками за горло, заплясал, затопал и, взглянув на побледневшую Хеву, прорычал роковые слова:
— Талак-талак, талми-талак!
И грянули эти слова в сакле, как небесный гром, как горный обвал, как выстрел из пушки.
Странное дело, смысл этих слов не только нам, живущим сегодня, но и тем, кто веками покоится на склоне горы Буйволиный Череп, усеянном надгробиями, не был никогда понятен. Этих слов нет ни в одном толковом словаре, ибо и толковать в них нечего. Они ничего не значат, пока не произнесешь их вслух, а тогда это — бомба, брошенная в дымоход, раскалывающая саклю, как грецкий орех, тушащая уютное пламя домашнего очага, разрушающая семью. Поэтому автор советует быть чрезвычайно осторожным в обращении с этими словами, ни в коем случае не произносить их вслух в присутствии своей жены, матери твоих детей, особенно если в доме есть посторонний человек, и он не глух, как пень.