— Что ты брешешь! За сколько ж я, по-твоему, продал?
— А ты, Мишенька родный, не за деньги, за литру вина отдал.
— Баба Панька! — грозно стал наступать Мишка. — Что ты порешь? Да я Короля ни за сто, ни за двести рублей не отдам. Говори, как твой Никитка мою собаку украл? Как ты смела пособлять, змея?
Но Петр Алексеевич подтвердил, что действительно при нем Михаил продал Короля Никите Ниловичу именно за литр московской.
— Обман! Пьяного тут ограбили! Бабка Паня! Петр Алексеевич! Я в суд пойду — будьте свидетели, что Никита пьяного обокрал!
Но Елин отрезал:
— Никакого грабежа нет. Вы по доброй воле при нас, свидетелях, продали собаку. Еще сказали: на хрен мне Король. Я еще не такого сыщу. Какую цену вы назначили, столько вам и дали.
Мишка озверел:
— Врете вы, проклятые! Подстроили, гады! — и начал так выражаться, что Елин надвинулся на скандалиста вплотную и с высоты своего «высокущего» роста гаркнул:
— Пошел вон!
Мишка попятился к порогу. Елин вытолкнул его в сени… И дверь на крюк!
Лизаров долго еще бегал по деревне, орал…
* * *
Пришло новое утро. Выгоняя на заре в стадо козу и овечек, Прасковья Федоровна увидела шагающую по Порошину Марью Лизарову.
— Здравствуй, Наумовна! Далеко ли наладилась?
Марья остановилась.
— В Кресты, к твоему двоюродному. Он нашего Короля увел. Мой Мишка, знай, твердит, что у него, у пьяного, собака обманом взята. Никита подстроил, что Мишка у него литру взял быдто за собаку.
— Так, Наумовна, Мишка пришел к нам, вина требовал. Дай литр — бери собаку. Гораз загорелось ему! А Никита, не ведаю каким чудом, вина нашел. Мишка и отдал Короля. При мне сам цепочку к ожерелку цеплял.
— Мошенство! За литр такую собаку! Да ни за тыщу Мишка не отдаст!
Бабка Паня маслила:
— Чего я понимаю, милая ты моя? Мужики промеж себя сладились. Нетто я в мужичьи дела сунусь?
Марья плюнула и широким шагом пошла на Крестову тропу.
На обратном пути, отмахав за день тридцать километров, Марья шла порошинской улицей уже в сумерках. Злая шла, что туча темная. Короля, конечно, при ней не было. Прасковью любопытство томило:
— Зайди, Наумовна, отдохни!
Но та даже не оглянулась и прибавила шагу… А дошагав домой, Марья сказала сыну:
— Не отдал. И разговаривать не стал. А Короля в Крестах нигде не видать. Никита, небось, у приятелей прячет.
Мишка с воем повалился на кровать…
В августе Елин насладился охотой, как давно не приходилось. Тетеревиных выводков было хоть и не столько, как в «докоролевские» времена, но все же вполне достаточно.
И, что особенно дорого, они были нетронуты или почти нетронуты, при всех здравствовали матки.
Без Короля бессовестный Мишка остался как без рук.
Под Валдаем моховых болот много, а поля маленькие, вот тетеревиные тока и собираются чаще всего на моховых гладях. Таков и Алешинский ток, на котором я в ту весну первого мая открывал весеннюю охоту.
От деревни до тока километров пять. Ходу, значит, ночью по вешней распутице, да вдобавок по болоту, часа два. Выходить из дому нужно не позднее часа ночи: ведь в начале четвертого начинает светать, и тетерева уже вылетают на токовище.
С вечера задумал я подремать, а своей хозяюшке, одинокой, старой колхознице Анне Ивановне, наказал, чтобы подняла в половине первого.
Лег, заснул…
Разбудил меня тревожный голос. Анна Ивановна «шумела» со своей кровати:
— Василь Иваныч! Василь Иваныч! Погляди-ка на часы, не пора ль тебя будить? Сама, видно, поленилась встать, посмотреть на стенные часы.
Я протер глаза, взглянул на ходики:
«Ох, чтоб тебе пусто было! Еще только половина одиннадцатого!»
Снова я улегся, но, рассерженный, забылся нескоро.
И опять:
— Василь Иваныч! Василь Иваныч! Погляди, который час? Может, тебя будить пора?
На этот раз было только половина двенадцатого. «Ох, черт возьми!» — изругал я в душе Анну Ивановну и в третий раз попытался уснуть.
Совершенно выбитый из сна, я долго ворочался, слушая сладкое похрапывание мгновенно заснувшей старушки, долго не мог преодолеть раздражение, наконец задремал… Внезапно проснулся: часы показывали уже без четверти два, а моя Анна Ивановна все так же безмятежно похрапывала. Проспали!
Пришел я к Алешинскому болоту чуть не в мыле, а все-таки опоздал. Восток уже начал алеть, и лишь спустился я с борового кряжа в мох, как послышалось со стороны токовища: «чу-ффы-ш-ш!..»
Вылетели!
Что же делать теперь? Идти домой?
Но не раз ведь приходилось: в потемках сгонишь тетеревов с тока, а посидишь в шалаше, подождешь — они и вернутся.
Приближаясь к току, я слышал сквозь чавканье под ногами, как взлетели невидимые впотьмах тетерева, но все же забрался в шалаш, устроился там и затих. Была надежда, что птицы прилетят: ведь шалаш поставлен заранее, они привыкли к нему.
Невдалеке, на этом же моховом просторе, журавль сыграл на трубах свою победную и в то же время грустную песню, где-то на краю болота чуфыкнул тетерев, в стороне отозвался другой… Эх, разогнал! Долгонько их теперь прождешь!
Грянул в болоте и эхом раскатился в прибрежном лесу хохот самца белой куропатки.
Чем скучать без дела, дай поманю его! По крайней мере, проверю, насколько он вылинял к маю.
Высокому искусству манить я обучился здесь, в валдайской деревушке, еще у старых охотников, лет сорок назад. Чего греха таить, они по веснам били куропаток на манку. Когда я сказал деду Ивану Семеновичу, что это запрещено, тот не поверил:
— Ты не путай! Тетерева и глухаря весной бить можно, а куропатку нет? Ишь, что выдумал!
Манил дед мастерски и взялся учить меня, а выучив, сильно сердился:
— Коли ты их не стреляешь, так на кой леший я с тобой время проводил?
Теперь, сидя в шалаше на Алешинском току, я начал манить:
— Кням, кням, кням, кням…
Слышу: «Ах-хах-хах-хах-хахаха-а-а…»
Летит!
Еще: «Кням, кням, кням, кням…»
Опять: «Ах-хах-хах-хаха-хахаха-а-а…»
Перелет сделан совсем недалеко. Отчетливо слышно, как с посадки куропат на бегу приговаривает: «По рылу, по рылу, по рылу…»
Вот он смолк. Должно быть, оглядывается, где же она?
Вот потихоньку он стал уговаривать баском: «К-вам, к-вам, к-ваам, к-ваам…»
Снова затих, выглядывает…
Теперь манщику нужна большая осторожность: не ошибись! А то сразу кавалер догадается, на близком-то расстоянии и малейшую фальшь заметит! Я ему только два разочка:
— Кням, кням.
Слышу, взлетел: «Ах-хах-хах-хах-хахаха-а-а…» — и садится чуть не у самого шалаша.
«По рылу, по рылу, по рылу…»
Пробежал немного, остановился: что, мол, за сооружение такое на гладком месте?
Вот он шагах в семи между кочками, весь белый, только шея красная да на плечах будто погоны краснеют.
«К-вам, к-ваам, к-вааам…» — убедительно так выводит куропат. Откликнись, мол, дорогая! Должно быть, пригляделся, понял, что страшного ничего нет: те же сосенки, что и по всему болоту растут, только слишком густо собрались, какая ж в том беда?
«К-вам, к-ваам, к-вааам…» — да где же она, в самом деле?
И куропат припустился бегом вокруг шалаша, вдоль самых комельков сосенок, воткнутых в мох. Слышно, как ножки птицы шуршат по подсохшему мху и реденьким кустикам подбела.
Я замер, не дышу, чтобы не спугнуть белого приятеля, хотя, по правде говоря, на что он мне нужен?
Временами он останавливается и, вытягивая шею, выглядывает: да куда же она запропастилась? Звала, княмкала, а теперь, извольте радоваться, как сквозь землю провалилась! И петушок опять торопливо пускается на поиски невидимой подруги вокруг шалаша: ведь он, слава богу, не глухой, ясно слышал, что она подавала голос именно здесь, около этой гущи сосенок. Он описывает вокруг меня три кольца и вновь в недоумении останавливается.
«Кок, кок, кок-кок! Ко-ко! Ко-ко! Ко-ко! — произносит куропат негромко, но все чаще и чаще. — Коко, ко-ко, кокококо…» Наконец звуки превращаются в дробь и сыплются, сыплются. Я замер, превратился в истукана. Ведь белый ухажер ходит вокруг шалаша всего в каком-нибудь метре от меня.
Тетеревов не видно и не слышно, должно быть, слишком не понравилось им мое вторжение на болото, может, и погодой недовольны.
А куропат все ходит кругом. Я и счет потерял виткам! Сам все сижу и не смею шевельнуться по старой, неистребимо въевшейся охотничьей привычке: не спугнуть!
Зачем мне зябнуть и мучиться, отсидев ноги? Они болят, они совсем онемели… Так нет же! Живущий в душе охотничий бес не допускает расправить ноги: спугнешь, улетит! Не смей!
Сижу и взаправду начинаю застывать: утро-то с морозцем!
«К-вам, к-ваам, к-вааам…» — басит куропат, вышагивая вокруг шалаша: вновь и вновь останавливается и начинает тихим голосом уговаривать: «Кок, кок, кок-кок! Ко-ко-ко… — все чаще и чаще, и снова переходит на дробь: — Кокококококококо…»