— Да и что такое, скажите, поляки? (Он чуть не сказал «полячишки»). Пустой народ…
За столом возникло мертвое молчание. Краска медленно отлила с лица польских красавиц, сидевших между знатными представителями шляхты. Мужья их сжимали под скатертью тонкие холеные пальцы. Глаза опустились в тарелку. И смертельное оскорбление отброшено было этим грозным безмолвием, как стеной, назад, в лицо говорившему. Напрасно поспешил он провозгласить тост за «ныне здравствующего», — тост угас в этой страшной тишине без единого хлопка.
— Глупо. Бестактно, — сказал Александр Второй, просматривая донесение Лифляндского жандармского управления. — Но дать им наподобие Запада конституцию значило бы распадение империи нашей на клочки… — Фраза, которую он уже написал семь лет назад в письме к покойному сыну и наследнику своему, Николаю.
И все-таки, если охваченные железной цепью империи остзейские провинции и Польша внесли в праздник ложку дегтя, — вся бочка в целом была полна меду. Народ всюду ликовал за даровыми столами с угощением, — пряниками, стручками, орехами, квасом. Матросы в Кронштадте получили целый обед, и царь сам откушал с ними рюмочку водки. Пьяно веселились в горах Кавказа. Тифлис отличился: осветил огромный портрет Петра невиданным доселе электрическим светом и бенгальским огнем, а вечером в городе бушевал маскарад, все жители оделись в костюмы эпохи Петра.
Двинулся в Москву на Выставку и ботик. Печатный церемониал его следования, составленный вице-адмиралом Таубе и капитаном второго ранга Соболевым, был разослан по местам следования ответственным лицам. Ботику предстоял путь из Петропавловской крепости до Путиловской пристани, где его погружали в поезд, а не доехав пяти верст до Москвы — с Николаевской железной дороги соединительной ветвью препровождали на Курский вокзал, откуда по только что сооруженной конно-железной дороге, а в просторечии конке, на особой платформе до Москвы-реки. Впрочем, говорилось в печатном церемониале, если найдутся желающие двигать платформу руками, честь эта москвичам не возбранялась.
Ботик выглядел сердитым, старым, ощетиненным временем и сконфуженным всей этой перетаской. Он был 19 футов 9 дюймов длины, 6 футов 5 дюймов ширины, деревянная мачта его высилась на 21 фут, а на корме была вырезана фигура старика с посохом, отчасти помогшая окрестить ботик дедушкой русского флота. Деревянный старик на корме выглядел необыкновенно живым и рассерженным. Петр писал в своей записке «О начале судостроения в России»:
«Случилось нам быть в Измайлове, на Льняном дворе, и гуляя по амбарам, где лежали остатки вещей дому деда, Никиты Ивановича Романова, между которыми увидел я судно иностранное, спросил Франца,[7] что то за судно? Он сказал, что то бот английский. Я спросил: где его употребляют? Он сказал, что при кораблях для езды и возки. Я паки спросил: какое преимущество имеет перед нашими судами (понеже видел его образом и крепостию лучше наших)? Он мне и сказал, что ходит на парусах не только что по ветру, но и против ветру; которое слово меня в великое удивление привело и якобы неимоверно».
Царь Александр Второй остался очень доволен торжествами, длившимися в Петербурге, Кронштадте и Красном Селе почти неделю. Сопровождавший его военный министр Дмитрий Алексеевич Милютин записал в своем дневнике: «В ряду обычных у нас и слишком частых официальных церемоний, большею частию лишенных всякого внутреннего содержания, торжество 30 мая 1872 года составляло блестящее исключение. Все было внушительно и по своему историческому смыслу, и по своей внешней обстановке. Воспоминание о великом Царе-Преобразователе как будто расшевелило всю Россию и возбудило на время, — правда, весьма короткое, — патриотический энтузиазм. В некоторых местностях, преимущественно связанных с замечательною деятельностью великого Государя, торжеству была придана особенно эффектная обстановка».
Иностранцу, если б он вздумал в эти дни прокатиться с бедекером в руках по русским городам, могло и в самом деле показаться, что в России, как в сказке, лесом мечей встал и засверкал патриотический энтузиазм народа. Более внимательный соотечественник наш, если б он смог заглянуть в дневник министра Милютина, призадумался бы над тремя его словами о сроке длительности народного патриотизма: «правда, весьма коротком». А историк из числа прямолинейных прямо сказал бы, что Россия разорвана была в те дни на два лагеря, стоявших друг против друга, правый лагерь — государство с царем и присными, министрами и войсками, помещиками, попами и купцами; и левый лагерь — народные мстители, для которых пробьет свой час. Ведь даже образованный царский министр, много лет разделявший петербургскую придворную жизнь, граф Валуев писал о мстителях и об их наступающем часе в своих дневниках.
Но в этой прямолинейной картине имелись тысячи нюансов. Правда, чтоб увидеть эти нюансы, историкам нужно было бы поднять тяжелую крышку над летописями нового века, — жандармскими донесениями со штампом «секретно», что было им пока недоступно, или же прислушаться к дамским пересудам о делах своих мужей, ведущимся большей частью на балах пожилым составом прекрасного пола из разряда не танцующих, — что историки почли бы ниже своего достоинства. Нюансы имелись во множестве и в левом, и в монолитном, казалось бы, правом лагере. Как жучки в дереве старых домов, подтачивая и подтачивая самые крепкие на вид стены, в этом правом лагере, поддерживавшем российский трон, все со всеми пикировались и были в несогласии, каждый ликовал над поражением своего противника и любой вел подкоп под другого любого, и даже выражение: «Иван Иваныч подкапывается под меня», «подкоп», «подкопались», — в Англии применяемое обычно в воровских романах об ограблении банка, — родилось именно среди нюансов этого лагеря. Санкт-Петербург «ставил на вид» Москве; московская полиция обижалась на петербургскую; двор делился на неисчислимые партии. Министр народного просвещения вел подкоп под военного министра, и чиновники графа Дмитрия Андреевича Толстого грызлись с чиновниками Дмитрия Алексеевича Милютина. Гражданская власть в лице губернаторов считала себя первой в губернии и пикировалась с военной властью, не желая от нее видеть в губернии никаких самостоятельных действий. Охранная власть в лице III Отделения и начальников полиции поддерживала губернаторскую привилегию против военщины. Военщина протестовала и часто вмешивалась самовольно, вызывая неудовольствие у Тимашева и графа Шувалова, двух столпов охраны.
Но, ругая распущенность полиции, военные власти тоже не были свободны от «жучка». Их собственный жучок, подтачивавший русский военный авторитет, состоял в постоянной грызне двух течений генералитета, русского и немецкого. И надо же было проявиться ему опять-таки во дни юбилея Петра! Да еще под самым носом у царской столицы…
Сестрорецкий оружейный завод, основанный Петром, уж во всяком случае, как один из первых в империи, мог во весь рост подняться на юбилее, чтобы произнести свой тост.
Арендовавший завод у государства, генерал-майор Лилиенфельдт хотел провозгласить этот тост не хуже, чем у другого начальства. Он на собственный счет (а немцы, как известно, не любят разбрасывать деньги почем зря) нанял музыкантов, купил восемь бочек пива и объявил своим рабочим, что устраивает для них гулянье в Дубовой роще, посаженной когда-то Петром, — гулянье широкое, с немецким пивом, с женами, невестами, детьми и под музыку. Но заведующий хозяйственной частью в селе Сестрорецке, полковник Ладыгин, расставил всюду своих часовых с приказом: никого в Дубовую рощу не пускать, чтоб не помяли травы. Разъярился генерал-майор Лилиенфельдт на полковника Ладыгина! И приказал: музыкантов отпустить, а все восемь бочек пива вылить в Разлив. И тоста не состоялось. Рабочие-оружейники ответили на вопрос гражданской власти «как праздновали» сухим «да никак, ваше благородие, кружки были пустые». А Ладыгин, потирая руки, отпускал в адрес генерала патриотические русские выраженья: «Ступай сам бир трикен, немецкая колбаса, тут тебе не фатерланд!».
Справедливость требует, однако, заметить, что благородный национальный порыв русского военного сердца был объяснен сестрорецкими жителями несколько более прозаически: траву-мураву в Дубовой роще берегли не ради местной живописности и охраны природы, а на сено собственным полковничьим лошадям, — для чего из года в год косили ее в порядке добровольной повинности назначенные из хозяйственной части полковника Ладыгина безответные русские солдатики-новобранцы.
5
Город Симбирск жил собственными противоречиями, о которых симбирцы узнавали частью из опыта, частью из местной газеты. «Симбирские губернские ведомости», кроме объявлений, имели два отдела — официальный и неофициальный. В первом перепечатывались телеграммы и всякого рода новости из «Правительственного вестника»; во втором рассказывалось о событиях местных. Выставке, еще за полгода до ее открытия, были посвящены многие номера, и симбирцы знали подчас о том, что не всегда становилось известно и москвичам: точные суммы пожертвований, от кого и когда; точные указания квадратных саженей, где и на что отведенных; прибытие разного рода экспонатов, от кого и на какую сумму. Хотя не все в этом потоке информации могло заинтересовать Илью Николаевича и пригодиться ему, он аккуратно вырезывал сообщения о Выставке и складывал их в большой конверт, где уже находилась старая карта Кремля и расходившихся вокруг него московских улиц. В том же конверте лежало полученное им из округа официальное уведомление: