— Небо что, — отозвался Анатолий Иванович. — Там полный порядок.
— Ничего, наладится ваша жизнь, — наставительно сказал дородный охотник. — Не все сразу…
— А я на свою жизнь не жалуюсь, — вызывающе перебил Анатолий Иванович. — И ни на какую другую не променяю. Я, может, лучше вашего жизнь прожил. Я всегда был с водой и деревьями, со всякой птицей, с рыбой, зверьем и со своей душой, коли она есть…
Понял ли охотник в замшевой куртке, что в этом споре ему не победить, но только он поднялся, наигранно сладко потянулся, до хруста позвонков.
— Хорошо с вами, да перед зорькой не мешает всхрапнуть, — и он вразвалку вышел из столовой.
— Подстрелил он чего? — спросил Анатолий Иванович Беликова.
— Вроде бы матерого, только не нашли его…
— И не ищите, он матерого в уме подстрелил.
— Чего ты с ним сцепился? — спросил Болотов.
— А что он из меня придурка делает? Я морс из соплей сроду не потреблял. Терпеть не люблю этих городских, что мужичку сочувствуют…
— Утешающий господин, в рот ему дышло! — в тон Анатолию Ивановичу сказал Егор Беликов, нахмурив толстые черные брови.
Я спросил Болотова, не видел ли он моего рыжебородого приятеля.
— Как же!.. — усмехнулся Болотов.
— Он что — охотился?
— Да, на кухне.
Ночью на базу прибыли два автобуса с охотниками, и на утренней зорьке мы с трудом отыскали свободный шалаш. Еще в темноте озеро озарилось вспышками выстрелов, но Анатолий Иванович скептически отнесся к этой жаркой пальбе.
— Балуются, порох тратят, не слыхать уток-то…
А он слышал даже пролет одиночного чирка в вышине.
Рассвет пришел навалом. Разом, без всякой постепенности, все вокруг загорелось, заблистало, вызолотилось, будто не с востока, а с четырех сторон света взошло по солнцу. Нестерпимо засверкала вода перед шалашом, и огнисто вспыхнула неподалеку от подсадной красно-коричневая голова селезня-белобрюшки. Похоже, что он прилетел еще затемно. Я долго целил в его жаркую, фазаньи цветастую красоту. Мушка ружья перебегала с белого надглазного пятнышка на кирпичную шейку, на серую, рябистую полоску, отделяющую шейку от зоба, на светло-багряный лоб. Дробь легла точно по цели.
Больше подсадок не было. Лишь крупный матерый селезень вмиг налетел на подсадную, уже наизготове, потоптал и ушел под ее прикрытием низким, косым полетом…
Оставалось еще две зари, вечерняя и утренняя, — и конец охотничьему сезону! Анатолий Иванович предложил перебраться к нему в Подсвятье, поохотиться на Озерке. Оно тоже принадлежало охотхозяйству, но туда никто не ездит, уж больно далеко от базы. Я с радостью согласился: не люблю, когда охота превращается в массовку, да и хотелось взглянуть на Подсвятье.
Нужно было договориться с рыжебородым. Теперь-то я знал, где его найти.
На крыльце кухни, перекинув через плечо суровое полотенце, мой друг старательно вытирал обеденные тарелки. Я сказал ему о предложении Анатолия Ивановича. Он промолчал, тарелка чуть повизгивала под нажимом его пальцев.
— Так поедешь?
Он предупреждающе округлил глаза. Из кухни вышла Глаша с горкой мокрых тарелок. Она глянула на меня исподлобья, поставила горку на колченогий столик, а сухие тарелки забрала с собой.
— Не поеду я, — решительно сказал приятель. — У меня тут дела…
— Я думал, у нас одно дело — охота. Ну да как знаешь… Ты хоть подкинешь меня до Ялмонти?
— Можно…
— И приедешь за мной послезавтра утром?
— Ну приеду, — неохотно отозвался приятель.
Анатолий Иванович на челноке попал в Ялмонти раньше нас. Мы опять битый час проторчали в той же луже у моста. Неглубокая, с довольно твердым дном, она срабатывала как капкан, хватая в последний момент задние колеса и стремительно всасывая машину в себя. Вытащил нас шальной грузовик, случайно оказавшийся на трассе в праздничный день.
При расставании мой друг смотрел угрюмо. Я думал, жалеет, что отказался ехать с нами. Но нет, его заботило другое.
— Вдруг опять застряну в луже? — сказал он. — Глаша заругается…
Мы с Анатолием Ивановичем быстро перебрались через узкий рукав Пры к хутору Беликову, как именуют подсвятьинцы правый край деревни.
Непривычно выглядела знакомая мне часть Подсвятья. Прежде деревню отделяла от реки Пры мокрая луговина в полкилометра шириной, а сейчас займище реки налилось полой водой, и деревня стояла как бы на берегу озера. Верно говорил Анатолий Иванович, что по весне тут можно охотиться, не выходя из дома.
На скамеечке под окнами нас поджидали Юрка и Танька. За минувший год ребята сильно вытянулись и повзрослели. В четырнадцатилетием Юрке появилась отцовская неторопливая основательность и некоторая хмурость, словно жизнь обременила его немалой заботой. Впрочем, так оно и было: мать уехала на праздники к родственникам, оставив все хозяйство на Юрку.
Десятилетняя Танька стала красавицей; смуглая, вся усеянная веснушками, с зелеными блестящими глазами. Она стеснялась своего облика, своих прелестных веснушек, и потому, чуть завидев нас, стала прятать лицо в ладонях, оставляя открытым лишь один любопытный кошачий глаз.
До Озерка по прямой было рукой подать, но добраться туда на челноке — путь немалый. Нужно пройти водопольем до Пры, затем по самой реке перетащить челнок через отмель и плыть километра два протокой и по залитому водой болоту. Небо хмурилось тучами, накрапывал дождь, решено было на вечернюю зорьку не ходить.
Остаток дня прошел невесело. Анатолий Иванович томился. Он то включал, то выключал радиоприемник, цыкал на ребят, забирался на печь и тут же скатывался вниз, вздыхал, тер лицо руками и курил одну за другой, брезгливо морщась, словно папиросный дым ему горек. Я никогда не видел его таким беспокойным и развинченным. Ни разговоры, ни чай из самовара, ни «подкидной дурак» не могли отвлечь его от этой странной тревоги. Лишь Таньке на какое-то время удалось заинтересовать его. Она напяливала на себя незамысловатые материнские наряды, будто ненароком заглядывала в горницу и с визгом, закрыв лицо руками, пускалась наутек. Анатолий Иванович начал было улыбаться, но вдруг нахмурился и сердито гаркнул:
— Хватит дурочку строить!
В кухне, гремя рогачами, возился Юрка.
— Юрка, слышь!.. — окликнул его отец.
— Чего тебе? — хмуро отозвался Юрка.
— Скажешь, загуляла!.. Дня еще не прошло…
— Нешто она сегодня ушла?
— А то не знаешь!
За годы нашего знакомства я не слышал, чтобы Анатолий Иванович говорил с женой о чем-либо, кроме хозяйственных дел, не приметил ни одного его ласкового взгляда или жеста, обращенного к ней. Но как же сильно ощущал он ее существование рядом с собой, если даже короткая разлука была ему непереносима!
Юрка собрал поужинать: холодная рыба, моченые яблоки, утиный суп, пшенная каша с маслом. Анатолий Иванович вяло поковырял вилкой рыбу, съел несколько ложек супу, а от каши отказался.
— Заелся! — обиженно сказал Юрка. — Ишь, балованный какой!
— Неохота мне подгорелую кашу есть, — проворчал Анатолий Иванович.
Каша нисколько не подгорела. Отменная, чудесно упарившаяся в печи каша, даже Шура не сготовила бы вкуснее. Анатолий Иванович становился несносен со своей тоской, и я вышел на улицу покурить. Все небо было обложено толстыми иссиня-черными тучами, закат пробивался в разрыве туч темно, густо-красный, как сок переспелой вишни. Похоже, собиралась гроза. В окружающем мире шло какое-то брожение: орали гуси, блеяли овцы, домашние утки носились над водопольем с резвостью диких своих собратьев. Пестрая курица, клевавшая селедочную головку, вдруг закричала по-петушьи, подскочила вверх и с громким шумом полетела за плетень.
Из дома Петрака, двоюродного брата Анатолия Ивановича, выбежало смуглое, как гогеновские таитянки, долгоногое, долгорукое существо в куцей белой тряпочке, не достигавшей колен и едва прикрывавшей молодую грудь. Девушка выбежала из покосившейся избы на тихую пустынную улицу, как выбегают на праздничную площадь, где во все четыре стороны, кружа голову, кипит веселье. И вдруг остановилась, замерла, словно поняв, что бежать-то некуда.
Теперь я узнал ее, это была старшая Петракова дочь, Люда. За год, что я ее не видел, она перешагнула грань, отделявшую неуклюжего, голенастого, почти уродливого подростка от совершенной юношеской формы. Она ничего не сохранила от прежнего, кроме жалкого детского платьица и разношенных, с замятыми задниками тапочек, спадавших с ее длинных, узких ног.
Люда постояла, склонив голову к тонкому, смуглому плечу, и медленно побрела к качелям, свисающим с толстого сука плакучей березы. Она стала на узкую дощечку, толкнулась ногой, обронив тапочку, и принялась раскачиваться.
Повизгивали проволочные петли, поскрипывал сук, роняя мшистую шелуху, развевался белый подол, все выше и выше взлетали качели, напрягались смуглые икры, напрягались тонкие руки, качался синий, печально-жестокий взгляд.