ПэПэ обнял Киру, обхватив ее за спину, так что она не могла шелохнуться, не наклонился, а приподнял ее, оторвав от полу, к своей бороде, поцеловал по-медвежьи, овладев ее ртом.
Она трепыхалась, колотя его по спине, но это был комариный писк. Обняв ее, как грудного ребенка, прижав к себе, он аккуратно положил ее на диван, расстегивая мелкие пуговки и приговаривая невнятно, прерывая шумное дыхание:
– Дурочка, не рыпайся, чего тебе надо, все будет о'кэй!
Пуговки не слушались его толстых пальцев, тогда он стал обрывать их, это было интересно: пуговки тянулись вдоль всего платья, книзу, и он похохатывал.
Напрягаясь, извиваясь всем телом, Цветкова пробовала вывернуться из его лапищ, но это было бесполезно, Неожиданно Кирьянов ощутил пронзительную боль, вздрогнул и засмеялся – мышь вцепилась в него зубами, даже, кажется, прокусила кожу у запястья, но это только подхлестнуло его.
Злясь, он начал действовать решительнее, материя электрически затрещала, и Кира неожиданно сникла.
Торжествуя победу, ПэПэ двинулся дальше и вдруг услышал, как она сказала спокойно, даже равнодушно:
– Слушайте, «губернатор», что вы меня рвете? Ведь, кажется, я еще не наложница?
Он рассмеялся, отпустил ее на минуту. Завязывался, кажется, деловой диалог.
– Ну, так будешь! – успокоил он ее и рванул платье.
Неожиданно, словно выстрел, зазвонил телефон. Чертыхнувшись, Кирьянов отпустил Киру и сжал трубку. Он молчал, слушая, что говорят на том конце провода, потом крикнул, свирепея:
– Но вертолет ушел! Ушел!
Швырнув трубку, обернулся к Цветковой. Она стояла, накинув пальто, из-под которого топорщилось разорванное платье.
– Чертов проповедник! – ругнулся он. – Грузинская совесть заговорила! Требует, видите ли! – и неожиданно велел Кире: – Раздевайся!
– Что там? – спросила она.
– Твой Гусев подал голос. Говорит, падала антенна. Их заливает. Раздевайся!.. – Ему надоело с ней бороться, в конце концов, он не мальчик и у них не такие отношения, чтобы она могла пренебрегать им. Он сделал свое дело, теперь эта мышь должна уступить сама. Тем не менее ПэПэ шагнул к Кире, повторив: – Раздевайся!
– Между прочим, это уголовное дело, – сказала она совсем спокойно.
– Что? – не понял он.
– То, что вы хотите сделать.
– Дрянь, – ответил он ей лениво, подумав: «А что, такая может! Эта дура все может», – и вдруг заорал, сатанея: – Дрянь! Девка! Я тебя вышвырну отсюда!
– Давно пора, – грустно ответила Цветкова, и эта готовность быть вышвырнутой вывела его из себя.
ПэПэ ощерился, походя даже внешне на волка, подскочил к стене, схватил карабин и нажал на спуск, целясь в потолок.
Жахнул выстрел, комната заполнилась дымом.
Он устало швырнул оружие на диван и понял, что противен сам себе.
Цветкова уже исчезла из комнаты, да и игрой была вся пальба. Игрой для единственного зрителя – самого себя, и это было отвратительно, невыносимо.
– В девятнадцать часов десять минут от группы Гусева поступила последняя радиограмма. Связь вновь оборвалась. По каким причинам, вы знаете. Это был уже сигнал бедствия.
– Вертолет в это время уже шел. Отбросив все предыдущее, скажу честно: я не боюсь ответа. Но тут уж я не виноват. Остальное ложится на Храбрикова.
– Напоминаю: он утверждает, со ссылкой на свидетеля, что вы не указали ему, куда лететь вначале – за спиртом или за людьми.
– Доводы подлеца, что тут говорить. Если даже так и я не говорил, куда раньше, неужели нельзя понять?
– Вы стали говорить мудрее. Но в том, что Храбриков поступает так, разве не виноваты вы сами?
– Виноват. Я теперь понимаю. Вы занесете это в протокол?
– К сожалению, это мой долг, Петр Петрович. К сожалению.
25 мая. 19 часов 15 минут
Когда кончили рассказывать байки и очередь дошла до Гусева, он был уже натянут, словно тетива, хотя лежал развалясь, непринужденно. Пока говорил дядя Коля, Слава пристально смотрел, как окончательно скрылись в воде сучья, воткнутые им для контроля, прикинул по часам и высчитал, что вода поднимается стремительно, примерно по дециметру в час.
Островок таял на глазах, но он не подавал вида, зная, что остальные не заметить этого не могут, а если и говорят о другом, то только для того, чтобы потратить время, чтобы не дергаться понапрасну. Но теперь, когда очередь дошла до него и Орелик сказал: «Валяй, Славик!» – он резко вскочил.
– Вот она, моя байка, – сказал Гусев, озираясь по сторонам. – Видите, какое стихийное бедствие!
Никто ему не возразил, даже Валька Орлов, и Слава матюгнул себя в душе за утреннюю покорность. Теперь это было очевидно, настолько очевидно, что становилось тошно. Надо было настоять на своем тогда, пусть всем промокнуть, даже заболеть в результате, но перенести лагерь вброд. И хотя, по логике, Орелик был прав, предлагая вызвать вертолет, кроме логики, на свете были еще кое-какие вещи, и уж он-то, Гусев, это прекрасно знал.
Да, знал поговорку – на бога надейся, а сам не плошай, всегда носил при себе, всегда ей следовал, но вдруг вот поддался агитации Орлова и дяди Колиному незаметному попреку, сравнил себя с «губернатором», уличил вдруг в себе его черты, озяб и сдался. «Немного же, немного было надо тебе», – корил он себя, думая о том, как спокойно сидели бы сейчас под триангуляционной вышкой, безбоязненно оглядывая речную стынь, и не думали ни о каком вертолете.
Успокаивая себя, стыдя за нервность, которая сейчас передастся другим, Гусев обошел остров.
Южняк сменился северным ветром, вода покрывалась тонким льдом, но большое пространство не оставалось неподвижным, и ледок ломался, позвякивая и качаясь в темнеющей воде. Теперь территория, свободная от воды, походила на язык длиной метров в семь Со временем язык превратится в снежный гребень, – впрочем, язык или гребень, какая разница, – если не подойдет вертолет, язык превратится в гребень, а гребень скроется под водой.
«Что тогда?» – думал Слава, прикидывая наихудшие варианты.
До холма, где стояла триангуляционная вышка, было метров двести. Утром четыре пятых из них Слава и дядя Коля прошли пешком, изредка оступаясь, и лишь последние тридцать метров он двигался по пояс в воде. Теперь дорога к вышке была неодолима, он понимал это: упущено слишком много времени.
Скрывая озноб, охвативший его, Слава подошел к палатке. Костер угас – кончился хворост, – только в его глубине изредка попыхивали угольки, отдавая последнее тепло. Гусев погрел над ними руки, велел Семке настраиваться на аварийную волну, но радист не шелохнулся. Слава вопросительно поглядел на Семку, почувствовал, как его опять пронзил жар. Он отер со лба выступившую испарину, поторопил Петрущенко:
– Давай, не телись!
Семка поднялся, затоптался на месте и шевельнул посиневшими от холода губами:
– Славик, антенна упала!
Гусев вскочил, – в глазах поплыли круги, – он обернулся к кустам, куда тянулась антенна. Шест, за который была зацеплена проволочная нить, их единственная связь с лагерем, лежал в воде.
Он ругнулся, переходя на крик, но его остановил дядя Коля:
– Не стали тебя будить, – сказал он. – Ты прикорнул, а дрын свалился. Видно, подтаял снег.
«Верно, – отметил Гусев, – снег, в который воткнута подставка для антенны, осел, может, даже растаял, и все свалилось», – но спросил, холодея вновь, чувствуя недомогание:
– Чего же не разбудили?
– Какой толк? – сказал Орелик не так беспечно, как утром. – Лезть в воду? Ты уже заболел. Хватит.
Гусев оглядел их – посиневшего, виноватого Семку, угрюмого дядю Колю, Орелика. Эти рационалистические идеи Орелика уже давно надоели ему, он захотел сказать по этому поводу что-нибудь резкое, грубое, но сдержался, насупился, взвешивая положение, измеряя пространство до вышки, где было спасение, до неба, откуда спасение не приходило, до места с антенной – ниточке к спасению.
Из трех вариантов этот был самый близкий, самый простой.
Не говоря ни слова, Гусев медленно, но твердо двинулся по острову в сторону, где лежал, почти затонув, шест, и равномерно, не сбавляя и не прибавляя скорости, вошел в воду.
– Славик! – заорал сзади Семка, бросаясь за ним и шлепая по мелководью. – Славик! Я сам!
– Назад! – прикрикнул Гусев, оборачиваясь, и снова рявкнул: – Назад!
В приказе его были нотки, незнакомые Семке, он послушался и побрел обратно.
Гусев шагал дальше. Удивительное дело, вода не казалась теперь ледяной. Он был уже по пояс, поражаясь, как быстро поднялся уровень, прикидывая, что, верно, кроме подъема уровня, резко осел, стаял снег под водой, соображая не к месту, что неожиданный ледоход может ускорить подъем реки, и уж тогда, тогда…
Гусев хмыкнул, отгоняя дурные мысли, взялся одной рукой за скользкие ветки куста, подхватил шест с антенной, воткнул его вновь. Над водой, перерезая небо, протянулась черная нить.