Дурных концов она вообще не терпит. Об этом я уже писал.
Мама читала ей какую-то современную сказку про горошину, которая попала в детский сад к детям, а те зарыли ее в землю… В этом месте Машка начинает кричать:
– Не надо! Не надо!
Вероятно, тут (и это ошибка автора) виноват неуместный антропоморфизм. Ведь мы с Машкой «сажали» на даче и абрикос, и вишню, закапывали в землю косточки, а Машке и в голову не пришло пожалеть их. А горошина из книжки думала, говорила, бегала, она была живая, и вдруг ее – в землю!
Горошина эта не дает Маше покоя.
Вчера, когда ей так плохо засыпалось, она говорила матери:
– Мамочка, горошину не зароют? Я не хочу… не хочу, чтобы ее – в землю.
. . . . .
Стал шутя пороть Машку, хлопать по попке. Мама говорит:
– Пожалуйста, не делай ей перед сном такой массаж.
И стала «спасать» Машку, отбирать ее от меня. А Машка отбивается от мамы и кричит:
– Хочу массаж! Хочу массаж!..
22.10.59.
Утром я позвал ее: приделывали электрический фонарик к велосипеду. Ах, сколько радости может доставить такая пустяковина трехлетнему человеку! Бегала, ликовала:
– Бабушка! Бабушка! Посмотри!..
24.10.59.
Третьего (или четвертого) дня бабушка ходила в аптеку. Вернулась, о чем-то громко говорит Маше, и вдруг слышу радостный Машкин голос:
– Папа! Папа! Алеша! Алешенька! Там снег! Там снег был!
Ворвалась ко мне:
– Снег был! Алеша, снег был!
– Где?
– На улице снег был.
Потом убежала. Слышу – в столовой передвигает стулья. Понял, что не может не посмотреть на снег. Так и есть: вскарабкалась на стул и смотрит.
. . . . .
– Хочу твою книжку почитать.
– Какую книжку?
– «Амба-Хамба».
– Какую?
– «Амба-Хамба»!
Не сразу я понял, что так трансформировалось немецкое «Bruderchen Vierbein». Но теперь эта книга так и называется у нас: «Амба-Хамба».
За окном зима. Белые-белые крыши, белые полоски на карнизах, на трубах, на всех выступах…
А мы сидим дома, хвораем.
. . . . .
Плохо это или хорошо, а надо признаться, что Машка не очень любит, когда ей читают.
Она до сих пор не знает всей истории Дюймовочки, хотя персонаж этот уже давно – года полтора, если не два – один из любимейших у нее. Я несколько раз начинал читать ей эту андерсеновскую сказку и – бросал на второй или третьей странице. То же и с «Огнивом». А пересказ «Огнива» слушает с наслаждением.
В чем же дело? Прежде всего – в языке этих сказок. Написаны они или переведены так витиевато, вычурно, с таким количеством старомодных слов, выражений и оборотов, что, когда читаешь, приходится то и дело «переводить» на ходу эти архаизмы и непонятности. Может быть, этого делать не стоит? Ребенок должен знать язык во всем его многообразии – в старину его и новизну. Но это относится к первоклассному, неоспоримо хорошему, к прекрасному, а все ли, что мы даем детям, заслуживает такой оценки?
И еще одно: возраст! Андерсен не для трехлетних! Я впервые услышал «Огниво» (именно услышал, а не прочел, то есть получил облегченный, приспособленный к моему тогдашнему пониманию вариант), когда мне было шесть лет или около этого.
А слушать Машка готова без конца. Устный рассказ отличается от рассказа написанного и опубликованного тем, что он всегда приспосабливается к слушателю, к его возможностям, опыту, степени сообразительности и так далее. Приспособление это происходит, вероятно, даже бессознательно: рассказчик чувствует, понимают его или нет, и на ходу меняет лексику, упрощает обороты, укорачивает фразу, растолковывает непонятное…
Даже стихи Машка не очень внимательно слушает. То есть хочу сказать, что в смысл того, что ей читают, она не слишком вникает. Но от звонкого стиха, как от музыки, никогда не откажется.
Чужих стихов почти не знает, зато свои читает часто и с удовольствием. Это вообще нечто непередаваемое. Читает она с пафосом, меняет размеры. Записать, к сожалению, эти стихи невозможно, тут нужен магнитофон. Рифмы она не всегда находит, но ритма не меняет, пауз не делает, продолжает декламацию.
Мама слушает ее обычно с некоторым даже страхом.
Я говорю:
– Все дети в этом возрасте талантливы.
Мама говорит:
– Нет, не все.
Ни она, ни маленькие братья ее, ни Гетта стихов в детстве не сочиняли. Достоверный свидетель тому – моя милая теща – Любовь Ивановна. Не витийствовала, насколько мне помнится, и племянница моя Иринка.
Почему это нас беспокоит?
А потому, что – не растет ли в нашем доме еще один литератор?
. . . . .
Не гуляет Машка. А сегодня опять тепло. Зима, которая постояла на дворе несколько дней, кончилась, объявила себя несостоявшейся. Сегодня 6 градусов выше нуля.
Машка спит.
Мама в аптеке.
Бабушка ходит на цыпочках.
Папа работает.
29.10.59.
…Нельзя пугать ребенка. Вот она боится темноты, боится ходить вечером через коридор, боится оставаться одна в комнате. Кто-то напугал ее. Впрочем, шутя, бывало, и я нагонял на нее страх:
– Ой, медведь лезет!..
А представления о мире у нее таковы, что она под влиянием одной интонации может поверить, что под диваном у меня вдруг оказался медведь.
30.10.59.
…Новая игра. Маша – это заводная кукла. Аннабелла. Я завожу ее где-то на спине:
– Трк-трк.
И кукла начинает ходить. Делает это она изящно и в то же время скованно, движения плавные и деревянные.
Поворачиваю другой рычажок:
– Трк.
И кукла начинает танцевать и петь.
Самое смешное – когда я ее кладу на спину и кукла закрывает глаза. Она их не просто закрывает, а сжимает с силой, вся морщится при этом.
Нажимаю ей на живот, и кукла говорит:
– Ма. Ма.
Еще нажимаю:
– Па. Па.
Еще.
– Ба. Ба. Шка.
. . . . .
Никак не отучить ее от «можу» и «не можу» (вместо «могу» и «не могу»). Вместо «почему» то и дело говорит «зачем».
Говорю ей:
– Я не хочу дальше играть.
– Зачем не хочешь?
Стоит взглянуть на нее осудительно, и сразу же спохватится, поправит себя:
– Почему не хочешь?
. . . . .
Играли в доктора. Доктором была Маша, я был больной.
С упоением лечила меня, выслушивала, выстукивала, говорила «дышите», «не дышите», делала уколы, капала в нос – понарошку, но из настоящей пипетки.
Я у нее спрашиваю:
– Доктор, скажите, я поправлюсь?
– Нет, не поправитесь, – заявляет доктор.
Меня это как-то по-серьезному огорчило и даже рассердило.
– Как не поправлюсь? Зачем же вы тогда ходите ко мне и лечите меня, если я не поправлюсь?
– Я потом еще приду.
– Вылечите меня? Поправлюсь я?
– Нет.
Я понял, в чем дело: боится, что, если я поправлюсь, ей нечего будет делать и игра прекратится.
Но, видя мое огорчение и возмущение, она говорит:
– Сейчас поправитесь, а потом, когда я приду, опять заболеете.
. . . . .
Только что бабушка водила Машку в ванную мыться перед дневным сном. Вытирала ей физиономию. Машка спрашивает:
– Губки сухие?
– Сухие.
– Непохоже.
Мы все смеемся и умиляемся, и вот уже даже в тетрадь это событие попадает, но по существу это совсем не то, что должно попадать в эту тетрадь.
Случаи, когда Маша взросличает, не самые интересные. Ведь это – прямое подражание маме, обезьянство чистой воды и самодеятельности, творчества здесь – ни на копейку.
. . . . .
Стучит в дверь:
– Тук-тук.
– Кто там?
Басом:
– У-го-мон. Кто у вас здесь не спит?
– Я не сплю.
Входит:
– Я сейчас буду вас угоманивать. Я вас угомоню.
. . . . .
А вчера пришла, просит дать какую-нибудь книгу.
– Папа, дай книжку. Пожалуйста. Я без спросу не хочу брать.
5.11.59.
…Склонность к юмору, к острячеству не оставляет ее. Вчера взяла бумажку от тянучки, бумажка свернулась в трубочку. Машка сунула ее в рот и говорит:
– Папироска.
Я говорю:
– Не папироска, а мамироска.
Каламбур до нее не дошел.
– Нет, – говорит, – папироска.
Потом вдруг осенило. Засмеялась и говорит:
– Машироска.
. . . . .
Это еще на даче было. Обращаюсь к Машке:
– Пожалуйста, дай очки!
А она:
– Где кабачки?
Позже я ставлю на живот грелку и говорю:
– Брюхо болит.
Она хохочет:
– Брюки болят?
И острить любит, и к рифме ее тянет.
7.11.59.
Праздники. А мы с Машкой на больничном положении.
Температура у нее все эти дни прыгает. Кашляет. Жалуется на горло.
И другие вещи огорчают меня. Например, те страхи, которые вдруг напали на Машку. Уходишь из столовой, а она: