Хотя работал я в аптеке — не тянуло меня к медицине. Отвратили меня от нее наши медики. Уж если аптекарь был пьяница и свинья, то станционный фельдшер и тем паче. Ни в какие лекарства не верил, лечился не лекарством, а полынью, настоянной на спирту. До революции на ратификате, а после революции на денатурате. И переваривал, ничего. Революцию он воспринял сперва бурно, потому что до революции жизнь нашей станции была одно увяданье. С одного бока степь, а с другого тоже, дальше болота с кочками, а станция — всего сотня домишек, казарма рабочая, а мимо казармы баланда для стока нечисти прорыта прямо в жирное нефтяное болото. Может, оттого и Заболотье пошло. Глины-грязи много, а не только людям — гусям искупаться негде. И ходят у нас по станции не гуси, а какие-то огородные пугала. Так и текла жизнь наша: одно увяданье и никакой красоты. Мимо по рельсам движение. А у нас — ни взад ни вперед.
И фельдшер задумал утопиться. Выпил сперва весь запас спирту, перебил перед смертью склянки-банки, заслонившие его жизнь, плюнул жене на передник и отправился. Подошел к речке и орет:
«Утоплюсь!»
Зашел по колени в грязь, ноги липнут, стремится глубже. А глубже-то и нет!
«Все равно утоплюсь!»
Встал он на четвереньки и голову в грязь утыкает. Но грязь вонючая, нестерпимая. Вынет фельдшер голову, глянет кругом — народ бежит. Наберется духу:
«Утоплюсь, не я буду!»
Заскрипит зубами и опять голову в тину.
Шли рабочие из депо и прекратили это издевательство над человеком ни к чему не способной нашей стихии. Вытащили фельдшера и обмыли под водонапорным краном. С тех пор наш фельдшер веру не только в жизнь, но и в смерть потерял, а на место набитых склянок велел собирать и таскать ему всякие жестянки…
Это было до революции. А после все колесом закрутилось. Вместо гиблого места стало Заболотье рабочим центром, одной из опор мировой революции!
Раньше нашего слесаря из депо по походке знали — все он молчком да бочком идет, грязный, рваный, а теперь — грудь колесом, руки нараспашку. Боевая дружина — на сто человек — станцию три раза от бандитов отстояла, кулацкое восстание усмиряла. Паровоз имени Первого мая отремонтировали сверхурочно. Почувствовали себя пригодными на большие дела. Ребята впереди больших стараются. И не помню точно как, только организовался комсомол, и в ячейке полсотни ребят.
Тут я почувствовал свое призвание быть комсомольцем.
Ни меня, ни фельдшера в больнице не найдешь. Я — на комсомольское собрание, он — на партийное. Я — со спектаклем в деревню, он — на диспут с попами. А в аптеке и в приемном покое у нас — одна его жена и тоже не распоряжается. Вот тут и вышла комбинация: пристегнула фельдшера партия, почему халатное отношение и полное нарушение всей медицины в Заболотье? Человек думал, что отделался, а ему опять про банки-склянки. И кто! Любимая его партия!
Плакал он после спьяну и каялся. Никогда не хотел фельдшером быть. Желал быть профессиональным революционером, и все рвение у него было ехать бить буржуев туда, где они еще водятся.
И я с ним был вполне согласен.
Неужели и ему и мне опять копошиться в аптеке? Я думал: раз революция, то кончено — без аптек и без приемных покоев. А тут наоборот как повалили эти сыпные! Потащили их к нам в покой со всех проходящих поездов. И стали они помирать на полу и на пороге и везде.
Вошь была на полу видима простым глазом.
Фельдшер ходил весь проспиртованный, и я тоже. Только поэтому пронесло. Для успокоения моей нервной системы стал я курить тоже, как фельдшер, трубку.
Тиф кончился. Нас благодарили и дали мне за храбрость вот этот жетон.
Вот, смотри. — Он показал нам что-то круглое, неразборчивое. — Я и сам не знаю, что он означает, — что-нибудь по случаю нашего геройства, потому что вдвоем мы осилили весь тиф. Все сиделки разбежались. Вдвоем мы носили покойников и складывали во дворе штабелями. И, чтобы было не так страшно, звали их жмуриками. Глянем в окно — ну как, лежат наши жмурики?
Лежат: не дрова, не раскрадут… Потаскал я их много — даже мускулатурная система развилась.
Ну, всем известно, что все это кончилось. Победили мы вошь, сыпняк, и, пока мы с этим боролись, приставленные по партийной и по комсомольской линиям, белогвардейщина тоже была разбита. Фронты в основном окончились, и у нас одна надежда — на мировую революцию. Обидно иначе.
Написал я письмо в высшие инстанции.
Есть, мол, еще угнетенные, есть угнетатели. И какая нам разница, рубать ли буржуев русских или каких-либо немецких, румынских, французских? Нам это все равно, где и каких придется, лишь бы с саблей на коне или в каком подполье с кинжалом и бомбой…
И получил ответ. Меня не отвергали, но товарищи резонно спрашивали:
«Какие у вас, товарищ Серафим Жеребцов, данные? Знаете ли вы языки, допустим, японский или польский?»
Задумался я. Стран много, куда на подпольную работу кинуться? На Дальний Восток? На Запад? Всюду хочется быть, везде побывать манит. А без языка-то никуда. Это я понимал. Надо язык изучить. Но какой? Ты, допустим, займешься германским, пока его изучишь, она, мировая-то, начнется во Франции… Ты за французский, а она взорвется в Италии. Нашел я выход из положения — схватился за эсперанто. Вот язык — во всех странах с ним можно обойтись. Это мне аптекарь говорил точно. И учебник дал. И как его на порошки не изорвали? Чудом сохранился. Засел за него и давай зубрить. Как же это увлекательно, как здорово! Логично. И слова такие, что ни в каком языке нет. Скажешь, бывало, на базаре или в аптеке или в каком другом людном месте, и все на тебя посмотрят как на сумасшедшего. Весело!
Ночей недосыпал. Недоедал, недопивал, а все же одолел эсперанто и теперь могу с любым эсперантистом разговор вести. Да вот нет их у нас. Выйду на улицу, начну упражняться, так только петухи мне почему-то откликаются да приходит в ярость индюк, вечно шатающийся вокруг станции. Птица нашего начальника…
Написал я снова письмо в инстанции.
В добавление к языку эсперанто, — сообщаю, — изучил я тайны составления пороха из обычных веществ, имеющихся в любой аптеке. Могу в каждой стране сочинить бомбу и кого надо взорвать. Овладел искусством бросать нож из-за угла, а также стрелять из разных видов оружия, как-то: наган, двустволка, монтекристо. Других у нас не имеется, но, если дать мне в руки, любым овладею в краткий срок…
Жду-пожду ответа, и вдруг являются с моим письмом не почтальон, а ребята из нашей ячейки и даже девчата. Ребята говорят всерьез, а девчата с улыбчивостью.
«Серафим, — говорят мне ребята, — мы должны тобой заняться».
«По приказу инстанции?» — спрашиваю.
«Конечно. Всыпали нам из-за твоего письма».
«Так вам и надо, где вы раньше были? Помогли бы языки изучать, оружием овладевать, глядишь бы… Так чем же я теперь не подошел?»
«Да всем ты парень подходящий, просто до настоящего дела ты не дошел… Дело тебе надо богатырское, по плечу!»
При этих словах Тоська фыркнула. Вот не вру. А ведь это была влюбленная в меня до безумия комсомолка. Она за мной бегала как привязанная. Даже пыталась вместе учить эсперанто.
И уверяла, что готова ехать хоть на край света, поднимать на восстание суданских негров.
А при словах о богатырском плече рассмешилась. Я-то знал почему. Не раз она на это плечо клала свою кудрявую головку… И соскальзывала… Я несколько узкоплеч… Ну, не стал я ее при всех конфузить и смолчал.
«Ладно, — говорю, — какую же работенку мне по размаху вы хотите предложить?»
«Да уж не простую, — отвечает, — достойную твоей устремленности. Такую, что в веках останется. В историю войдет».
«Короче, короче!»
«Ты ведь у нас такой, что тебе реки вспять поворачивать. Горы двигать…»
«Еще короче!»
И знаете, о какой они истории речь вели? Об истории Заболотья. Какие горы имели в виду? Какие реки? Догадываетесь? Грязнушку, омывающую депо, и глиняные бугры, оставшиеся от выемки ямы для поворотного круга.
— Ха-ха-ха! — Кривой расхохотался, как Мефистофель, и прошелся от возбуждения по комнате, сильно прихрамывая. — Им, видите ли, захотелось, не дожидаясь мировой революции и всемирного счастья трудящихся, завести в нашем Заболотье уютную жизнь. Запрудить Грязнушку, создать зеркало пруда, развести вокруг сад. Грызть райские яблочки, посматриваться в водное зеркало, купаться летом, кататься на коньках зимой, да еще под музыку. Словом, создать в Заболотье хорошую жизнь для самих себя и окружающих.
— Ну и что же ты? — спросил Алешка заинтересованно.
— Я смерил их презрительным взглядом!
— А дальше?
— А дальше я им сказал:
«Позвольте, что же это вы задумали — подрыв революции?»
«Почему — подрыв? Разве устройство хорошей жизни — это…»
— Отчего революционеры делались, я вас спрашиваю? — Парень уставился в нас одним глазом, который у него как-то странно завертелся, словно буравил. И ткнул в каждого пальцем.