— Это… втроем не бывает, — резко ответила она и встала с места.
Но Семен Григорьич не дал ей уйти. Он что-то говорил, он просил посидеть, он обещал покорность и послушание.
Во время этого разговора щелкнул замок во входной двери. Вернулась Лизонька. Розовая, свежая, пахнущая морозом. Внимательно оглядев мужа, она поняла, какова «обстановка». И тут же принялась уговаривать Машу:
— Вы останетесь у нас! Никуда я не пущу вас, никуда! Сейчас поставлю чайник, выпьем чаю и спать!
Машу снова оставили ночевать, и Лизонька снова просила на это разрешения у Машиного отца. «Тяжелый случай», — пробормотал Маркизов, когда Лизонька повесила трубку. Он не раз говорил Маше о том, что излишняя родительская опека не идет девушке, которой почти двадцать лет.
Спустя неделю Маша застала в гостях у Маркизовых краснолицего поэта и его жену. Поэт хотел сделать Маше приятное и подарил ей книгу своих стихов с автографом. Он рассказывал о своем выступлении в одном детском доме. Он хвалился хорошим приемом, его сказка в стихах понравилась детям.
— А мы в прошлом году на гастролях в Крыму встречались с пионерами, — мечтательно сказал Семен Григорьич. — Такие славные маленькие мальчишки и девчонки в голубых трусиках! Один мальчуган мне все потом покою не давал, видно, я ему понравился.
— Просто соскучился по отцу, — сказала жена поэта. — Ведь не только отцы по детям скучают; дети по нас — тоже.
Лиза слушала, напряженно нахмурясь. При последних словах гостьи она поднесла к глазам маленький белый носовой платок и быстро вышла из комнаты.
Маркизов не заметил этого или сделал вид, что не заметил, он продолжал беседовать с поэтом.
— Что с Лизой, почему она? — шепотом спросила Маша жену поэта.
— Напрасно мы этот разговор затеяли… У нее не может быть детей, — ответила маленькая женщина. — А он мечтает…
Почему не может быть? Спрашивать было неудобно. А могут ли быть дети у меня? Неизвестно. Наверное…
Когда Лиза снова возвратилась в комнату, глаза ее были красны. Семен Григорьич поднял голову и увидел лицо жены.
— Плакать бессмысленно, держите себя в руках, — сказал он ей, как бы не замечая присутствующих. Он всегда обращался к ней на вы, это удивляло Машу.
Выбрав момент, когда все перешли в соседнюю комнату, Маша сказала Маркизову с укором:
— Почему вы так резки с женой!
— Это не ваше дело, — грубо ответил Маркизов. — И прошу вас не обращать внимания на то, что вас непосредственно не касается, так будет лучше.
Не касается… грубиян. А может, именно потому она и плакала, что боится потерять его? Может, она плакала из-за меня?
Лиза ни в чем не перечила мужу и никогда не обидела Машу каким-нибудь намеком. Она казалась Маше пустоватой, мелковатой по своим интересам, но обидеть ее, добавить ей новых тревог и забот — этого Маша не хотела.
Она впервые серьезно задумалась о том, как выглядят со стороны эти ее визиты к Маркизовым. Странно выглядят. Маша поставила себя на место Лизоньки и с отвращением почувствовала, что получается неблагополучно, просто совсем худо. Конечно, она, Маша, другая. Она никогда не стала бы терпеть такое поведение своего мужа, она бы просто ушла от него — и всё. А что, если он лжет, если он по ночам объясняется ей в любви, уверяет в своем постоянстве? Но ведь ложь можно почувствовать. Значит, кто-то кого-то тяготит. А зачем же жить друг другу в тягость?
«Мне надо прекратить эти посещения, — решила Маша. — Еще немного, и я потеряю голову, так что никакие рассуждения не помогут. Пусть этот вечер будет последним, пусть на моей совести не будет вины за то, что разбила чужую семью».
Она взглянула на Семена Григорьича: он и не знает, что этот вечер — последний. Ну, пусть не знает. А хорошим поводом для того, чтобы прекратить эти встречи, будет зачетная сессия.
Лиза давно успокоилась и развлекала гостей, показывая какие-то переписанные ею стихи. Маркизов взял их из ее рук и стал читать вслух.
Это была поэма о расставании, о последнем свидании любовников. Поэма была написана от лица женщины, и автором ее была женщина. Эту фамилию Маша услышала впервые. Ей объяснили, что поэтесса живет сейчас за границей. Книжку трудно достать, и Лиза переписала всю поэму от руки, чтобы Семен Григорьич мог иногда почитать это вслух.
Он читал глуховатым, низким голосом, а Маше казалось, что читает он ей, не гостям, только ей одной. В строфах поэмы звучала отчаянная тоска по любимому. Маше стало очень грустно от мысли, что теперь ей придется выполнять принятое решение — никогда больше не приходить сюда. И когда Маркизов прочитал все до конца и положил тетрадку на стол, Маша улучила момент и спросила у Лизы, можно ли переписать поэму. Лиза позволила, дала ей перо и бумагу и Маша села за маленький письменный стол.
Она переписывала долго. Маркизов подходил к ней, но, увидев, что она делает, отошел и занялся каким-то разговором. Она переписывала, сидя у него за столом! Может быть, он думал, что это только начало, что дальше с ней будет проще и легче? Да и стихи эти не проходят бесследно, они как вино.
На этот раз Маша не осталась ночевать, она ушла домой.
Маркизов заметил что-то новое в ее поведении, но понять не смог. Он проводил ее до дверей и долго стоял на лестнице, глядя вниз на удалявшуюся фигурку. «До скорой встречи, Машенька!» — крикнул он ей вслед и услыхал откуда-то снизу, с пролета первого этажа: «Всего доброго!»
И станет ерундовым любовный эпизодчик
Какой-нибудь Любы к любому Вове…
Маяковский был прав. И сколько мужества, сколько трудных побед над собой одержал он, этот человек, раненое сердце которого не переставало болеть всю его жизнь! Он был безгранично предан идее, осветившей жизнь, и только одного не хотел брать в расчет — природы, человеческой природы, законов утомляемости, которые существуют и для металла, не только для человека. Но жизнь его продолжалась бы и сегодня, если бы страдание не обострилось до такой степени. Как, должно быть, корили себя друзья, узнав о его гибели!
* * *
Зимнее утро нависло над городом, снежное, все в бурых тяжелых тучах, лишенное света. Маша поехала в университет.
Как всегда, она слушала, записывала основное, изредка переговаривалась с друзьями. Как всегда, она переходила из аудитории в аудиторию, останавливаясь в перерывы между лекциями под открытой настежь форточкой — свежего воздуха не хватало.
День был тяжелый какой-то, темный, — но нарушить свой обычный распорядок Маша не хотела, и после лекций, наскоро перекусив в столовой, ушла в библиотеку. Пристроилась под зеленой лампой и стала читать — скоро сессия, только поспевай!
Но сосредоточиться было почему-то трудно. Маша подняла голову от книг.
В дверях читального зала стоял комсорг группы Гриша Козаков. Он так посмотрел на Машу, что она сразу вскочила и подошла к нему.
Она не успела задать вопрос.
— Кирова убили, — выдохнул Гриша шепотом. — Что ты!
Ну кто же мог поверить этому! Однако Гриша не из тех, кто скажет такое, не зная достоверно. И на лице его отчаяние. Отчаяние и растерянность.
— Кирова! Кто? Как же? Как поверить этому? Невозможно! Секретаря обкома…
Вскоре ужасная весть облетела город. А на другой день толпы людей теснились у вывешенных свежих газет, на которых из черных рамок глядело простое, славное, приветливое лицо. Он и в черной рамке улыбался, так хорошо всем знакомый, такой свой! И народ не мог читать спокойно эти газетные сообщения, народ плакал о нем.
На факультете состоялся митинг. Кто-то прочел стихи, печальные и гневные стихи. Гриша сказал несколько слов, — он уже пришел в себя, теперь он стал мрачным и озабоченным.
А потом шли по заснеженным улицам прощаться. Небо сгрудило над Таврическим дворцом каменные тяжелые облака, было темно и тяжко. Улицы были заполнены людьми, траурные демонстрации двигались к Таврическому. Траурные, молчаливые, страшные демонстрации без знамен и транспарантов.