— Видно, и то и другое.
— Может, оно на поправку пойдет?
— Должно повернуться…
— Надоело жить по-цыгански! Еще, чего доброго, в тюрьму вскочишь. Не приведи и помилуй!.. Я тут недавно страху натерпелась — и вспоминать не хочется.
Возле моего лица заныла оса. Я стал отмахиваться. Мать удержала:
— Не трогай — ужалит! Перед твоим приездом двоих гусенят зажалили до смерти. Не гляди, что маленькая, — кусает ой как!
Оса зудит у меня перед носом.
— Работала в старом садку, на Сухомлиновом хуторе, яблоки сушили. На заходе солнца спешу ко двору. Гляжу, из конторы выходит Оверьян. Стой, говорит. Стала — ни живая ни мертвая. Покажи, что в сумке, просит. Как показать, если там сушка? И кто донес — в толк не возьму. Может, из бригады донесли по телефону? Наверно. Не ясновидец же он. Взял мою сумку с яблоками сушеными. «Пойдешь, говорит, Лукерья, к прокурору». — «Ой не пойду, Оверьян! — Упала перед ним, как перед господом богом. — Не губи!» Он и вправду похож на бога: голова лысая, борода веником. Только что не босой. Стукнул чеботом по земле. «Встань, говорит, Лукерья, не срамись! Что ж вы, ироды, робите! Вы ж и меня скоро украдете. Вам, иродам, аванс дали, овощей подкинули. Судить, и все!» — «Ради Тимофея прошу, пощади. И сын у меня в Москве, у людей на виду. Сжалься!» А он: «Что ж ты, неразумная, унижаешь их?»
Я перебиваю:
— Оверьян до сих пор в председателях?
— Вытертый, как локоть. Но ничего, бегал. До прошлого году держался… Простил все-таки. «Иди, говорит, чертова баба, в кладовку, сдай сухофрукту. Да не попадайся больше!..»
— Ма, зачем так низко себя выставляете?
Мне показалось, что мать говорит — словно болячку расчесывает.
— Вроде каюсь, сынок. При тебе таскать перестану. Ты ж насовсем? — Прижмурилась от страха: «А ну как скажет — нет!»
— Насовсем…
Вздохнула облегченно, даже краска к лицу прихлынула. Наконец-то поверила: не сон.
Велосипед взял у соседей. Пищит, немазаный. Рама ржавая, ободья потемнели. Горе — не машина. Видать, еще довоенного выпуска. Может, на чердаке пылился, куры его в сарае обсиживали. Но и за то спасибо — еду! Дышу часто, запарка получается: протезом же крутить не будешь. Вот и приходится одной правой нажимать. Занемеет — встаю, тащусь пешком. Машину веду за рога. Палка висит на руле, справа. Откровенно сказать, не езда, а морока. Но все-таки. Я же двинулся в большой путь: еду на Во́дяную балку, а туда, считают восемь верст. Жители слободы все расстояния меряют, конечно, по-новому: на километры. Но до Водяной почему-то считают версты. Славится Водяная тем, что в ней когда-то коней потопило. Была дружная весна, снега таяли споро. А тут еще теплые дожди. Ну и пошло́. Смотреть страшно, не то чтобы переехать. И все-таки выискался смельчак. Решил форсировать. Арбу перевернуло, солома пошла поверху, кони — вниз. Не выплыли: в сбруе запутались. С тех пор и славится Водяная. Если кто, бывало, спросит: «Что за Водяна́я?» — ему ответят: «Не Водяная, а Во́дяная. Во-вторых, в ней кони потонули. Слыхали, может? Она самая».
Я даже не помню, когда там бывал. Знаю, что это обыкновенная балка, каких в степи много. По весне там растет добрый щавель и кашка. В нижней части балки — гать. Ее навозили, сдается, на моей памяти. Вбили вербные и тополевые колья, которые вскоре выкинули желтые веточки. У гати заплескался неширокий ставок… Смутно помнится. Может, я видел это в другом месте. Может, и вовсе только во сне снилось.
Тороплюсь на Водяную, потому что где-то там Микита. Век не виделись. Боюсь, не узнаю друга. Его мать сказала:
— Подался, еле рассвело, рыбу шукать. И на шо она, та рыба? Чи нам своих харчей мало!
Кручу педаль. Пока крутил по грейдеру, дело шло. Но свернул влево, на колею — запрыгали колеса. Не езда — каторга. И комья и ветки, и травостой, — духу не хватает гнать. У бригадного стана пошло веселее. Тут перевал. Теперь вниз. Ну, а вниз и дурак покатится. Теперь только держись. Если тормоза откажут — суй в спицы протез: один шут пропадать. Ух, и понесло — щеки трясутся. А кочек, мать честная, понарыло! Видать, не знали, кроты слепые, что всадник безногий тут покатится. Хоть зубы сцепить покрепче, а то язык откусишь.
— Рули в ставок. Неглубоко: сажня три, не больше! — измывается надо мной кто-то. Хохочет.
Крутым слаломом разворачиваюсь, колеса оскальзываются. «Вело» (слободское словечко) падает на правый бок. Успеваю ступить на здоровую ногу.
— О, Найдён? А я дивлюсь, кто такой? Может, Вася-француз? У него тоже такая кляча. Из плену привел и до сих пор на ней восьмерки пишет.
— Какой Вася?
— Когда-то «Самураем» величали. В домино хорошо стучал. Помнишь?
— Ну?
— «Французом» стал. В войну во Франции был… Думал, Вася, а оно вон кто!..
Микита притих. Поставил ногу на камень. Вынул жестяную табакерку — коробку из-под леденцов, лепит цигарку, присматривается ко мне.
— Долго воевал, долго. Все живые давно вернулись, а ты все воюешь…
Гляжу на Микиту и не знаю, что сказать. Пока ехал, все слова растрясло. А что тут говорить? Каких-то двадцать зим не виделись, подумаешь! Вижу: целый он, здоровый. Остальное приложится. Разглядываю в упор: морщинами побитый, особенно шея.
— Клюе, — спрашиваю, — чи не дюже?
— Клюе помаленьку.
Цигарка у него потухла. Пытается раскурить — ничего не выходит. Табак просыпается. Руки подрагивают. Э, думаю, ты тоже не такой веселый, как показался вначале.
— Закинешь? — предлагает.
— Попробую!
— Вот тебе лучшая удочка.
— Да мне абы в воду макать. Я рыбак такой… Дай кнутовище, привяжу бечевку с крючком. Без червя сазан подцепится.
Микита улыбается:
— Брось арапа запускать! — Поднял трехсуставчатое удилище чистого бамбука, поймал крючок, передает мне в обе руки: в одну удилище, в другую — леску с крючком. — Держи! Вот червячки. Облепи их землей, заверни лопушок, а то повянут. Видишь камень? — показал рукой на противоположный берег. — Сядь и сиди, пока не посинеешь. У тебя легкая рука?
— Как когда.
— Ну, ступай!
Высоко подняв удилище, иду. Поглядеть — вроде близко, но обходить приходится.
Валун широкий. С одной стороны к земле прикипел, с другой — водою обмывается. Сажусь на него. Чувствую теплый. Правая моя нога босая, ветерок ее обдувает. Левая, в ботинке — ветер ей без надобности.
Сидим друг против друга. Если посильнее закинуть удочку, можно спутать лески. Тишина. До того тихо, что даже не верится. Неужели бывает так на свете! Иногда кинется с горки выхорок, кувырнется, зарябит поверхность — заклюют поплавки, — и опять вода, словно лед, спокойная.
Вижу, Микита вскакивает. Подсек рыбу. Возится с ней точно игру какую затеял.
— Сазан?
— А то кто же? Гляди, упирается — вот-вот леска лопнет! — прерывающимся от радости голосом балагурит Микита. — Крути-верти, соловьем свисти! Ага, не хочешь? — ведет он уду влево. Леска режет воду, вода шипит, взлетает прозрачной пленкой.
У меня сердце прыгает. Ух ты, в самом деле, что так долго возится?
— Выкидывай его на сушу!
— Не спеши поперед батьки в пекло! — Микита до предела натягивает леску, подводит сачок. — Хоп, и в дамках!
Сазан в подсадке. Лежит, как поросенок. И хотя бы плавничком повел. Мертвым прикинулся. Рыба, а тоже с хитростью! Микита заводит его в мелкоячейчатую авоську, топит в пруду. Тут сазан разбушевался — вода закипела.
Кричу Миките:
— Пристукни шельмеца, не то всю рыбу распугает.
Микита благодушно:
— Нехай трошки повоюет!
Везет же людям!
Поплавок мертвый, не шелохнется. Начинаю беспокоиться:
— В чем дело?
— Пусти поглубже, — советует Микита. — Они по дну ходят, носом ил копают, как поросята картошку. Дай червя потолще — схватят!
Передвигаю поплавок вверх по леске. Теперь не заныривает, перышком лежит на поверхности. Задергался: раз-два-три — аж круги пошли. Хватаю из-под себя удилище.
— Рано. Не суетись. Дай заглотнуть как следует.
Бери, бери, голубчик, я тебя сейчас так подсеку, что рот разинешь! Чувствую: мой будет.
Как на грех, за спиной хрипло заблеяли бараны. Лохматой тучей спускаются с пригорка к воде. Стучат копытцами о камушки, сипло дышат, гремят жестяными колотушками. Вот наказание! Ну, какая тут рыба? Овцы, того и гляди, снесут меня. Высоко задирая курдючные зады, припадают к воде, пьют жадно, затяжными глотками. Чмокают. Насытившись, резко отпрыгивают в сторону, словно понимая, что другие ждут.
Поднимаюсь с камня. Овцы обтекают меня мутным потоком. Не боятся. Совсем ручные. Протягиваю ладонь — нюхают. Запускаю обе руки в густую овчину — мягко струится между пальцев, знакомо пахнет кожухом. Попытался поднять овцу за шерсть — взбрыкнула, чекнула, отпрянула, как ужаленная. На пригорке рычат на меня овечьи сторожа — пятнистые волкодавы.