— Сизого?
— Сизый нос сливой, глазки заплывшие, плешивоватый, все говорит, что нет времени, а сам шляется без дела в пальто с шелковыми отворотами, в лакированных туфлях и в цилиндре.
— В цилиндре?
Впервые Таня не поверила Юре, а Петька откровенно сказал:
— Врешь!
— Сильванты не лгут, — с достоинством отозвался Юра. — Так вот, он… Мне казалось, что он был против того, чтобы мачеха меня уморила. Но теперь-то мне ясно, что они были в сговоре и что он заступался за меня притворно.
— Но как же все-таки она могла тебя уморить?
Юра с досадой махнул рукой.
— Ну как? Очень просто! По ночам, как только я засыпал, колотила в дверь ногами или запускала радио на полную катушку. Распустила по всему городу слух, что я тайком опустошаю холодильник, а сама, между прочим, пристроила к нему электрический звонок, который трещит на весь дом, когда открывают дверцу. Сломала мои лыжи, не пускала на каток, не давала читать, а мою библиотеку продала за гроши. Вот такая была жизнь, и немудрено, что мне захотелось удрать. Но об этом нечего было и думать.
— Почему?
Юра долго молчал. Что-то одновременно и грустное и радостное показалось в его огромных добрых глазах, обведенных темными кругами.
— Ну, об этом как-нибудь в другой раз, — сказал он. — О чем я рассказывал? Ах, да! В тот вечер Лука Лукич пришел ко мне не в пальто, а в старой, поношенной шубе, хотя была мягкая осенняя погода. «Ну, как живешь, бедолага? — спросил он. — Скучаешь? Голодаешь? Я тебе подарочек принес. — И он бросил на мой стол связку свежих кренделей, несколько луковиц и финский сыр «Виола». — Ты держись! Дай срок, я на Неониллке женюсь, и мы с тобой ее одолеем. А что это ты рисуешь?» А я, на свою беду, как раз рисовал сильванта.
— Такого?
И Таня показала ему маленький рисунок, который Николай Андреевич с негодованием обнаружил на одном из своих чертежей.
— Да. Николай Андреевич очень сердился?
— Очень. Я успела скопировать, прежде чем он стер рисунок. Вот! Похоже?
— Пожалуйста, извинись перед ним. Я больше не буду.
— Дальше, — потребовал Петька.
— И я, на свою беду, стал рассказывать Луке Лукичу о сильвантах. А он… Конечно, теперь для меня ясно, что мачеха в этот день условилась с ним отделаться от меня, иначе он не явился бы ко мне в шубе. И вот он вдруг спросил меня… Но я совсем забыл сказать, что он озорник, проказник, любивший неожиданно ошеломить, ошарашить, озадачить. Ему было все равно, как избавиться от меня, а тут вдруг подвернулся случай еще и подшутить. Это было как раз в его духе! «А тебе не хочется стать вот таким сильвантом? — спросил он, взглянув на мой рисунок. — Конечно, не выходя из дому, потому что иначе на тебя станут показывать пальцами и сбежится толпа». Ну, что вы ответили бы на такой вопрос, ребята?
— Конечно, да! — закричал Петька. — Никогда не врать — это же интересно! Понимать, о чем говорят деревья! Ни с кем не ссориться и не драться, в то время как еще вчера Петр Степанович страшно отругал меня за то, что я врезал Вальке Стригунову!
— Ну вот и я ответил: да. И сразу почувствовал… Не знаю, как вам рассказать. Я как будто лишился сознания и в то же время ясно чувствовал и понимал, что со мной происходит. Видел, как он сильно потер свой сизый нос, похожий на подгнившую сливу, и этого оказалось достаточно…
Он замолчал, может быть, потому, что хотел справиться с волнением.
— И этого оказалось достаточно, чтобы я превратился в сильванта.
Таня тихонько ахнула, а Петька засопел — он всегда сопел, когда видел или слышал что-нибудь интересное.
— Откуда-то вдруг появилась мачеха, и, помнится, я снова подумал: «Они хотят от меня отделаться», — потому что она помогала ему, когда он надевал на меня шубу. Кажется, я все спрашивал: «Зачем, зачем?» — а Лука посмеивался: «Это, брат, не какой-нибудь планер! Где стоишь — оттуда и летишь! Три пуговицы — три скорости. Застегнешься на первую — подъем. На вторую — нормальный полет, шестьдесят километров в час. На третью… Ну, на третью я тебе не советую». Он вдруг сильно ударил меня по лбу, может быть, чтобы привести в сознание. «Ну, с богом! Счастливого пути».
Он сам застегнул нижнюю пуговицу, и я, приходя в себя, стал медленно подниматься. Потом, когда я почувствовал, что лечу над облаками и сквозь их прозрачную белизну вижу поля, леса, маленькие ленты дорог, которые то скрещивались, то разбегались, как на географической карте, мне захотелось петь, читать стихи, кувыркаться. Поднялся ветер, облака стали обгонять меня, но я застегнул вторую пуговицу и с такой силой рванулся вперед, что едва не вылетел из шубы. Признаться, я даже забыл, что превратился в сильванта, и вспомнил только потому, что, застегивая пуговицу, заметил, что у меня мохнатые руки. Это и была минута, когда я впервые пожалел, что не нарисовал сильванта другим. Но кому бы пришло в голову, что ты когда-нибудь превратишься в собственный рисунок?
Ночь была на исходе, когда Юра закончил свой рассказ. Впрочем, мы уже знаем, как он пролетел над Немухинской каланчой, вывалился из шубы и побежал по Нескорой. Сестры Фетяска крепко спали, когда он спрятался на чердаке, а через два или три дня дом перешел к Заботкиным, и начались те странные явления, о которых мы уже рассказали. Стоит только упомянуть, что, расставаясь с Юрой (чтобы вскоре снова встретиться), практичный Петька спросил:
— А куда делась шуба?
И получил короткий ответ:
— Не знаю.
Но Таню интересовал совсем другой, гораздо более сложный вопрос.
— Извини, Юра, — сказала она. — Но мне хотелось бы узнать: неужели ты, как настоящий сильвант, стал понимать язык деревьев? И никому не желаешь зла? И земля кажется тебе ласковой звездой?
Наступило молчание, такое долгое, что часы на вывеске часовой мастерской, только что пробившие шесть ударов, хрипло заурчали, как всегда, когда они подбирались к половине седьмого.
— Да, — наконец сказал Юра. — Но есть одна причина, которая заставляет меня глубоко сожалеть об этом превращении. У меня к тебе просьба, Таня. Подари мне свой рисунок. На обороте я напишу несколько слов. Ты не станешь их читать, не правда ли? Запечатай рисунок в конверт и пошли по адресу: Хлебников, улица Неизвестного поэта, 23. Ирине Синицыной. А когда получишь ответ, принеси его мне, хорошо?
— Ты можешь не беспокоиться. Я непременно сделаю это, — ответила Таня. Остается заметить, что в разговоре Юра упомянул о какой-то ветке, полной цветов и листьев. Когда Таня с Петькой спросили его, что это за ветка, он смущенно промолчал. На прощание Тане очень хотелось спросить, удалось ли мачехе добыть себе маленькие, стройные ножки. Но она не решилась. После серьезного разговора как-то неловко было спрашивать о таких пустяках.
История Юры была в действительности гораздо сложнее, чем его рассказ. Но прежде чем вернуться к ней (а это значило бы без помощи летающей шубы добраться от Немухина до Хлебникова, то есть пролететь добрых восемьсот километров), полезно рассмотреть результаты того факта, что на чердаке у Заботкиных появилось существо, требующее хлопот и внимания, хотя зоологи всего мира не имели о нем ни малейшего представления.
Разумеется, и Петька и Таня понимали, как необходима осторожность. В Немухине, который гордился своими достопримечательностями, сильванта, единственного в своем роде, не только обласкали бы, но непременно попросили бы остаться сильвантом. Поэтому в ночной разговор на чердаке были посвящены только два человека — Мария Павловна и учитель географии Петр Степанович.
Мария Павловна подошла к делу практически. Хотя Юра уверял, что сильванты едят очень мало, она устроила для него регулярное трехразовое питание, так что теперь кот Тюпа мог быть совершенно спокоен за свое молоко, а отложенный хлеб беспрепятственно превращался в сухари, которые у Заботкиных очень любили.
Но Петр Степанович… Впрочем, сперва надо сказать о нем несколько слов. Он любил спасать не только людей, но и зверей и полезных насекомых. Ему ничего не стоило распутать паутину, в которую попала рассеянная бабочка. Его прекрасно знали в окрестных лесах. Маленькие лоси почему-то часто ранили ноги, и он бинтовал их и даже иногда накладывал гипсовые повязки. О людях и говорить нечего! Немухинка, на вид такая скромная и добродушная, была довольно коварной речкой: два-три раза за лето в ней непременно кто-нибудь тонул. Днем ли, ночью ли. За Петром Степановичем тогда бежали.
Впрочем, он вообще был необыкновенным человеком. За домашнюю или классную работу, так же как и за ответ у доски, он ставил, как это ни странно, двойку, если не находил возможным поставить тройку. Он не ходил, как это делали другие учителя, с маленькими счетами в кармане и не высчитывал, повлияет ли очередная двойка на общий процент успеваемости в школе.