Дядя Себастьян с презрением посмотрел на незваного гостя; в глазницах его стояла такая темень, за которой совсем не было видно глаз. Через минуту Юхрим повел губами, и на них выгнулась та усмешечка, где наглость подминала неуверенность:
— Не ожидал моего вторжения, Себастьян? Знаю — не ожидал! Но моя драматическая душа должна была прийти к тебе с приношением, то есть на поклон по всем пунктам, статьям и уставам.
— Какая, какая у тебя душа? — повеселел дядя Себастьян.
— Как было уже сказано — драматическая!
— По каким же это параграфам? — наполнилось насмешкой лицо председателя комбеда.
— По пунктах революции!
— А какая тогда у меня душа?
— Натурально — героическая! — подлещаясь, торжественно сказал Юхрим, и на его неверное лицо даже лег покров почтения.
Дядя Себастьян только головой покачал: мол, ах, и пронырливый ты, человече, но промолчал. А Юхриму только того и надо. Он сразу же повел речь об изменениях в уезде, хитроумно ввернул, что теперь и его дружки всплыли наверх, втесались в службы и зовут его ближе к верхам.
— Но ты, конечно, решил держаться массы? — невинно спросил дядя Себастьян.
— Нет, я еще не решил этого. Поэтому и пришел, натурально, за советом. Что делать: остаться в селе, или тоже погнаться за фортуной-судьбой в город?
— Не гонись, Юхрим, за фортуной-судьбой, ой, не гонись, — едва ли не вздохнул дядя Себастьян.
— Почему? — удивились поджатые губы и фасолиные ноздри Юхрима.
— Ты, когда догонишь судьбу, — собакой вцепишься в ее подол и будешь держать только возле своей парсуны. А судьба и людям нужна.
Юхрим встрепенулся, не зная, что ему делать. Подумав, он стал таким, о ком говорят: сверху смеется, а внутри шипит.
— Передал ты, Себастьян, куте меда, а мне характера! — кривит улыбку на ободках губ. — Оклеветать, натурально, каждый сможет, но на твоей должности надо иметь вежливость по всем уставам. Знаю, ты сердишься на меня за ту историю с комиссией. Винюсь, каюсь, зарекаюсь — больше не буду. Не по глупости, а по бдительности шатнулся в сторону, потому забрело мне в размышления, что ты действовал не по революционным пунктам. И я хотел теорией подправить твою практику, потому что кто-то же должен за революцию болеть? Только такие как ты, с практической стороны, и такие, как я, с теоретической.
— За шкуру, только за свою шкуру ты болел с практической и теоретической стороны! — разгневался дядя Себастьян. — За нее, когда ее придется спасать, всех людей, весь свет продашь и не скривишься!
— Зачем тебе так далеко вперед заглядывать? — разозлился Юхрим, и тверже стали грубые ободки губ. — Шкура — дело тонкое, всякий ее по-своему спасает, а другой еще и отращивает на ней то, что имеет еж. Резон?
— Чего ты не сказал, что другой собирает на шкуре слизь?
— И об этом, согласовано, скажу, когда придется где давать свою классификацию, — жестокость искажает лицо Юхрима, и только теперь его глаза разрезают темень, что собралась в глазницах. — А сейчас я к тебе, натурально, с другим пришел. Говорить дальше или велишь зашить уста?
— Говори, чтобы губы не гуляли, — сдерживает возмущение дядя Себастьян. — И чего мне иногда кажется, что у тебя изо рта выскакивают не слова, а лягушки?
— Перебор фантазии, — не задумываясь, объяснил Юхрим.
— Ну, что у тебя?
— Да ничего возвышенного. Очень прошу тебя: черкни для движения личности характеристику, такую, небольшую, но, натурально, с душой.
— А без нее приятели из уезда не верят твоей личности?
— Верят, но революционный закон есть закон. Черкни, Себастьян. Работа не тяжелая, а облегчение даст нам обоим.
— Мне и так легко, — упрямо мотнул головой дядя Себастьян. — А характеристики тебе не дам!
— Дашь! — нагло уставился Юхрим.
— Не дам.
— Не имеешь такого закона! — в скользких глазах Юхрима затрепыхался злой блеск. — Всякая индивидуальность имеет теперь право на характеристику личности, хоть нравится или не нравится она кому-то. Не дашь теперь, дашь в четверг! Заставят дать! И помни: всякому человеку, при желании, можно обломать крылья.
— Я и не знал, что ты такой крылоед! — даже удивился дядя Себастьян.
— Так знай! И лучше сейчас же пиши характеристику, и не будем грызться. Тебе же спокойнее будет, когда меня сплавишь из села.
— Убедил! Черт с тобой — дам характеристику, чтобы ты исчез с глаз! — сказал дядя Себастьян.
— Так бы и сразу, — довольно хихикнул Юхрим. — Если бы ты не дал, я бы с мясом выдрал ее. Я своего нигде не упущу: права являются правами! Может, после этого и магарыч для обоюдного мечтания запьем! У меня толика загремела в кармане.
— Держи ее на похоронный звон таких добрых, как сам! — отрезал председатель комбеда.
— Вольному — воля, а спасенному, по всем пунктам, рай, — пожал плечами Юхрим.
Злой блеск оседает на донышки его круглых глаз, а наверх всплывает удовлетворение.
Между тем председатель комбеда достал бумагу, чернила, перо и сел писать характеристику.
— Может, тебе пособить комментариями? — склонил голову к столу Юхрим.
— Обойдемся без них. Не засти свет.
— И прошу тебя, Себастьян, натурально, с документальным эффектом ввернуть, что я был в рядах рабоче-крестьянской Красной Армии. Это теперь всюду отворяет двери и коридоры.
— Подчеркну, натурально, и с эффектом: твое от тебя никуда не убежит, — успокоил Юхрима дядя Себастьян. — Ты хоть немного спокойно посиди.
Юхрим расселся на скамейке и облегченно вздохнул: ведь через несколько дней он уже будет иметь должность, и тогда чихать ему на дядю Себастьяна, который даже за все свои раны ничего не может отхватить себе.
— «Характеристика, — начал читать дядя Себастьян. — Настоящая дана Юхриму Бабенко, который в нашем селе родился, крестился и вырос, и, натурально, ума не вынес…»
— Ты что, смеешься, чтобы потом заплакать!? — вскочил Юхрим, от злости у него осклабились зубы, как у зажаренного кабана.
— Я же говорил: не перекручивай. Начинаю сначала: «Настоящая дана Юхриму Бабенко, который в нашем селе родился, крестился и вырос, и, натурально, ума не вынес. Основные приметы данного индивидуума: ленивый, как паразит, лживый, как собака, кусачий, как гад, а вонючий, будто хорек: что видно, то мерзко. Основа жизни и деятельности его — на чужом горе попасть в рай и закрыть за собою дверь, чтобы туда больше никто не попал. Люди говорят, что Юхрим Бабенко сшит из змеиных спинок, но документально подтвердить этого не могу, а подтверждаю, что он социально опасен на всех государственных должностях, без них тоже будет мутить воду, но с меньшими комментариями…»
— Я… я… я тебе… — затрясся Юхрим, в голосе его появились козлиные ноты, обрывая их, он провел кулаком по губам, дрожащим от обиды и злости.
— Что ты мне!? — дядя Себастьян презрительно нацелил на Юхрима ресницы.
— Я тебе тоже когда-нибудь напишу и пропечатаю характеристику.
— Она уже написана аж на двух войнах, так что не очень старайся. И не помощники писаря, и не разная гнилятина писала ее…
— Знаю — жизнь писала ее, — кого-то передразнил Юхрим. — Она протыкала тебя пулями, а кое-кто еще проткнет тебя пером под печень, и увидим, что получится из этого дела! — сумасшедшая злоба плескалась в круглых глазах Юхрима. — Сегодня твое сверху, но сам бог на небе еще не ведает, что будет завтра на земле! Я, натурально, дождусь своего часа, и тогда кто-то узнает, чем пишутся, а чем выливаются характеристики! Как ни высоко поднимаются крылья, а перья с них летит вниз! Резон?
— Резон для того, кто вылупился раньше птицы!
— А кто же раньше вылупился? — не растерялся Юхрим.
— Гад!
Дядя Себастьян яростно шагнул вперед, а Юхрим повернулся на месте и, пригибаясь, выскользнул из комбеда.
Заря идет — судьбу ведет.
Народ
Под осенними высокими звездами затихают дома, и теперь лучше слышны речи росы, полураздетых деревьев и почерневших задумчивых подсолнухов, что уже не тянутся ни к солнцу, ни к звездам.
Меня всю жизнь манят и волнуют звезды — их совершенная и всегда новая красота, и таинственная изменчивость, и удивительные рассказы о них. И первые воспоминания моего детства начинаются со звезд.
И теперь, прожив полвека, я вспоминаю далекий вечерний прудик, потемневшие в трауре травы, что завтра станут сеном, гигантские шлемы копен, последний серебряный звон косы и первый скрип коростеля, и подсолнух очага под косарским таганком, и фырканье невидимых лошадей, зашедших в туман, и тонкий свист мелких чирят, струшивающих со своих крылышек росу, и детский всхлип речушки, в которую на все лето вошли мята, павлиний глаз, дикие петушки, да и не сокрушаются, а цветут себе.