— А так, между нами говоря, Сидор Фомич: рублей на сто с лишним будет продуктов в двух корзинах?
Тот прикинул в уме, посмотрел в потолок и изложил:
— Лук — тридцать. Молоко — двадцать. Масло сорок пять. Да. Так примерно рублей на сто должно быть. Кому-то хотелось чужим добром поживиться, да, видно, помеха вышла. — Он даже улыбнулся и повеселел, но ненадолго.
— А как же эти корзины вы потеряли? — спросил Петр Кузьмич. — Интересно!
— Как бы сказать, допустим, я иду… — Он растерялся и искал выхода. — Вижу, что вроде бы облака пошли. И я, значит, иду… Да! Дай, думаю, за плащом вернусь… А оно вон что вышло.
— За плащом, значит?
— За плащом.
— Значит, облачка находили?
— Облачка. Находили.
Так и не сказал никаких особых речей председатель все спрашивал да улыбался. По Сидор Фомич, ссыпавши лук в мешочек, уходил потный и красный, как из бани, и вполголоса говорил:
— А работать будем. Как это так — не работать? Только овощ, он свое время знает. Без этого невозможно, И на базаре овощ требуется. Без этого нельзя.
Вскоре и мы с Петром Кузьмичом разошлись пс домам.
Июньские ночи короткие: все кажется — вечер, а глядишь, — уже полночь на дворе. Ночь была темная. Тучи плотно закрыли небо, и звезд не было видно. Изредка поодиночке падали капли дождя. В голове возник беспокойный вопрос: «Доскирдовали сено или нет?» И как бы в ответ сначала послышался девичий — смех, потом говор людей, и вдруг, наперекор пасмурной погоде, грянула многоголосая песня:
…Ка-алинка, калинка моя.
В саду ягодка-малинка моя…
Кто-то на ходу притопывал, кто-то позванивал о косу в такт песне, под которую хорошо плясать. Люди шли с сеноуборки довольные, веселые, говорливые.
Скоро все стихло.
Земля запахла так, как она всегда пахнет перед дождем в июне. Тут и молоденький, от первых цветов гречишный медовый запах, и душистое — свежее-свежее! — сено, и такой ласковый душок крошки-чебреца, даже подорожник, и тот пахнет по-своему. Все это то смешивается в воздухе, то поочередно вырывается струйками. Корни растений в такие ночи издают особый, какой-то прочный, могучий, богатырский земной аромат. Может быть, поэтому среди всех запахов настойчиво побеждает аромат земли. И кажется — земля дышит. А беспрестанный, ровный и напористый рокот тракторов один господствует над всем живым: больше никаких звуков. И если человек, хотя бы однажды, ощутил дыхание такой ночи, то она надолго останется в памяти. Но если человек с детства дышал этим родным и любимым, то никогда он не забудет, где бы ни был, куда бы ни привел его жизненный путь. Хорошо летом в темную ночь перед дождем!
Шел я медленно и думал о Сидоре Фомиче. Я очень давно его знаю, с первых лет своей работы. В бездонной степной темени ничто не мешало воспоминаниям, и передо мною вдруг поплыли прошедшие годы. Что только не вспомнит человек, проживший полвека!
И вот вспомнилось такое…
Было это в 1933 году. У Сидора Фомича корова объелась дурной травы. Пришла из стада и собралась издыхать: живот раздуло бочкой, лежит, ноги вытянула кольями, язык вывалила, кряхтит… Беда! Кончается корова, а до ветеринарного врача — пять километров (тогда во всем районе было только два ветеринара). Жена Сидора Фомича побежала за бабкой Унылихой, единственной бабкой, оставшейся из всех бабок. Присеменила та бабка. Маленькую кружечку с водичкой принесла с собой. Держит она кружечку, как живого звереныша, в обеих ладонях и — вокруг коровы… Шепчет, крестится, водичкой сбрызгивает. А корова уже и ногами дрыгает, пропащее дело!
Хозяйка с заплаканными глазами дергала корову за хвост и сквозь слезы говорила:
— Ну, вставай же! Вставай!
Сам Фомич растерялся.
— Что же это ты, Машка? А? Бросать нас хочешь, а? Пропадем! Машка!
Случилось мне в этот день проходить мимо хаты Сидора Фомича. Услышал я бабий вой, зашел во двор и увидел всю эту картину.
Сидор Фомич смотрел на меня остановившимися глазами. Брови у него поднялись, усы обвисли, а щетина на давно не бритом лице растопорщилась во все стороны иглами, картуз сбился на сторону и затащил за собой прядь длинных волос, завернувшихся конопляной куделью. Лет ему было тогда не более тридцати, а видно — постарел он за эти минуты. Сначала он смотрел мне в лицо неподвижно, потом проблеснуло в глазах что-то вроде надежды, и он даже шагнул в мою сторону. Но вдруг махнул рукой, будто хотел сказать: «Ну, что там — агроном! Что он понимает по коровьим делам!» — и снова уставил взгляд на корову.
Жена его перестала плакать и смотрела на меня умоляюще. Еще молодая, русоволосая, с голубыми, блестящими от слез глазами, полнощекая, чуть курносенькая — видно, боевая бабочка, а сейчас вот потерялась вся и всхлипывает.
— Товарищ агроном! Подыхает Машка-то. Как же?
Бабка Унылиха выплескала всю «святую» водичку и тоже растерянно прошамшила, держа пустую и бесполезную кружку костлявым пальцем:
— Трава такая есть, чортов волос называется. Вот и объелась. От нее и святая крещенская вода не помогает.
— Где паслась корова? — спросил я Сидора Фомича.
— На зеленях, — угрюмо, с недоверием ответил он.
— Тимпанит. Срочно надо прокол делать.
Незнакомое ли слово или уверенность, с которой я говорил, оказали действие — на меня смотрели с явной надеждой.
Терять времени никак нельзя было. Пока до врача доберешься, скотина подохнет.
— Дай-ка, Сидор Фомич, камышинку из крыши, — сказал я. — Да поскорее! — А сам нащупал пах у коровы, кольнул карманным ножиком и вставил в отверстие поданную камышинку.
Воздух из брюха пошел со свистом. Все молчали в волнении и неведении. И только через несколько минут, после того как корова шумно вздохнула, хозяйка бросилась ко мне:
— Голубчик, родимый! Да откуда тебя бог принес?
А Сидор Фомич поправил картуз, высморкался в сторону, потрогал усы и произнес:
— Наука… она, брат… Да-а.
Пробовал я, по молодости, объяснить, что тут особой науки и не требуется и что есть даже простой инструмент — троакар, которым пользуются при тимпаните. Но эти «тимпанит» и «троакар» звучали так, что по лицу Сидора Фомича было видно: он и не собирался что-либо понять. Он только поддакивал и переспрашивал:
— Как говоришь — пантомит?
— Тим-па-нит.
— Ишь ты… А как этот: туракар?
— Тро-а-кар.
— Ну, где там! — уже весело воскликнул он. — Одно слово, наука.
Во время нашего разговора жена его юркнула в хату и вскоре вышла, держа в чистой тряпочке кусок сливочного масла. Она стала против нас и молча ждала окончания беседы. Корова тем временем стала ворочаться. Мы помогли ей подняться и заставили ребятишек гонять ее помаленьку по улице.
Сидор Фомич добродушно пригласил:
— Сядем давайте на скамеечку. Или в хату пожалуйте!
Сели с ним рядом около хаты, на лавочке. Хозяйка стала сбоку. Теперь Сидор Фомич стал уже совсем другим. Глаза у него, оказывается, острые, чуть прищуренные, усы он завинтил вверх, а лицо совсем повеселело. В расположении духа он сострил:
— Пантомит, пантомит, у Машки живот болит. — Но вдруг сразу помрачнел. — Да-а… Чуть было беда не стряслась. Спасибо вам! Никогда не забуду, во веки веков. Мы ведь к ней, к корове, большое уважение имеем… Кормилица… Без нее пропадешь. Да. Наука — она… сила.
— Вот в колхозе, — сказал я, — десять коров в день так же, как у вас, заболели, а ветеринар приехал и всех спас. Там действительно наука. А вы, Сидор Фомич, до сих пор не в колхозе. Нехорошо.
Он был заядлым единоличником, хотя колхоз существовал уже три года. И никакая агитация на него не действовала. Таких было дворов десять в селе. «Не прошибешь мозги, — говорил председатель сельсовета, — тугодумы». Пользуясь добрым расположением Сидора Фомича, я завел разговор о колхозе, пробовал убеждать. Помню, говорил горячо, волнуясь, как и полагается молодому агроному. Вдруг, среди моей речи, Сидор Фомич поднял брови, провел ладонью вниз от переносья, отчего усы опустились, и проговорил медленно, глядя вниз:
— Ты вот что, товарищ агроном… Сколько тебе платить за корову-то? А о колхозе… где-нибудь…
Ошпарил он меня этими словами так, что я ничего не нашел сказать, кроме слов:
— Какой ты… тяжелый.
— Слыхал, — так же угрюмо проговорил он. — И тугодум — слыхал.
Жена, его попятилась немного назад, спрятала кусок масла под передник и ушла в избу, оглядываясь.
Стало еще обиднее, когда Сидор вынул пятерку и протянул мне со словами:
— Спасибо. Во веки веков не забуду. Поверь.
Отходя от хаты, я обернулся и увидел, что Сидор Фомич сидит полусогнувшись и держит пятерку в опущенной вниз руке. Таким он и остался в памяти.
Хорошо помню, что Сидор Фомич вступил в колхоз одним из последних. Он все присматривался, взвешивал и чего-то боялся…