…В голой степи, за невысокими рвами расположились храмы монгольского монастыря. Горбун-лама, изъеденный оспой и сифилисом, стынет у ворот. В первом храме направо и налево от алтаря сидит по паре чрезвычайно страшных, нечеловекоподобных и все же человекообразных, вырубленных из дерева в два человеческих роста — богов; у богов торчат наружу языки и клыки; глаза их выкатились в свирепости из орбит и раскрашены кровью; брови их ужасны; на лбах у них рога; в руках у них огромные мечи и дубины; под ногами у них, в корчах страданий, человеческие фигурки — это чортоподобные боги охраняют алтарь от злых духов и злых людей, отгоняя, устрашая их страхом ужасных своих рож. — Горбун-лама стынет у ворот; затем он идет в храм и бьет там в гонг, чтобы боги услыхали его молитву и то, что он стережет усердно…
…Автомобили англичан стремятся к поезду…
Вечером англичане сидят в обсервешэн-кар — устало, в пижамах после ванной. В обсервешэн-кар очень натоплено, чтобы англичане могли отогреться после морозов дня. Вокруг обсервешэн-кар стоит усиленный наряд китайской охраны. — Англичане молчат.
— Ну, что, как ваши проекты? — говорит устало мистер Грэй третьему, философу бухгалтерии, — наш бой-переводчик тоже сбежал? его тоже посадят на кол, как вы думаете? — или он просто агент монголов? — ведь начальник дистанции говорил, что переводчики не называли нас иначе, как собаками-англичанами, — начальник дистанции, к несчастью, знает несколько слов по-монгольски! — Как ваши проекты?
Третий, философ бухгалтерии, отвечает злобно. Лицо третьего теперь никак не сонно, выправилось, не стало походить на его хаки, и очки сидят твердо.
— Что же, — говорит он, — у нас есть и иные средства, должно быть, более портативные для дикарей. Посмотрим, что покажет завтрашний обед у нас, — я поговорю здесь с монголом чистосердечно, без шуток с отрубленными головами. А что касается того, что мы собаки…
— Тем не менее, — перебивает философа от бухгалтерии мистер Грэй, — собаки пока съели в степи нашего агента, который, кажется, был достаточно куплен нами.
— …А что касается того, что мы собаки, — говорит философ от бухгалтерии, — то нам из их морали шуб не шить. — Населения здесь столько-то, — посмотрите цифру в моей записке, скота столько-то, — площадь земли. — Расчет ясен. Если мы бросим сюда десять тысяч фунтов стерлингов —
…но тут происходит невнятное, такое, что поняли англичане только тогда, когда поезд стремительно, забыв о сигналах и стрелках, мчал за Хинган, — в ненужной, конечно, и в истерической поспешности —
За вагоном тогда зашумела толпа. Дежурный пришел в обсервешэн-кар и доложил, что монголы привели коня, подаренного гуном мистеру Грэю, и хотят его передать лично мистеру Грэю. Мистер Грэй вышел на площадку, спустился на перрон. На перроне толпились всадники: лошади, в золотом и серебром расшитых чепраках, храпели перед поездом. Старик, вельможа гуна, сидел на лошади, точно родился вместе с лошадью. Лицо старика было таким же, как лицо гуна, — как выгоревшие камни пустыни. И дикий степной конь его, — им надо было любоваться, — был, должно быть, одним из лучших коней, живущих ныне на земном шаре. Старик слез с коня, — и слуга повел коня к мистеру Грэю, слуга поклонился мистеру Грэю и передал ему повода лошади, склонившись в пояс перед мистером Грэем. Мистер Грэй заговорил по-английски о том, что он благодарит гуна, но мистер Грэй не договорил, потому что рядом грянул выстрел. Пуля, должно быть, прошла прямо в мозг лошади, повода от которой были в руках мистера Грэя, — потому что лошадь не успела даже стать на дыбы, сразу пала на землю, окруженная всадниками, взлетевшими вверх на дыбах своих коней.
Больше выстрелов не было, через момент не стало на перроне людей, ни монголов, ни китайской охраны, и лежала только мертвая, — прекрасная белая лошадь. Мистер Грэй слабо отдал приказ готовить поезд к отходу. Лошадь лежала на перроне. На перроне не было ни души. И тогда из-за станционной избы выбежал в нечеловеческой стремительности человек, — он бежал в обсервешэн-кар, он споткнулся о белую лошадь, вскочил и прыгнул в обсервешэн-кар. В обсервешэн-кар вбежал начальник дистанции. Начальник дистанции, инженер, вылезшими из орбит глазами осмотрел англичан и прошептал: — «скорее, скорее», — я вырвался из рук монгол, выбросился из окна, — там остались мои дети и жена, — скорее, скорее, идемте, — помогите — в этот миг поезд тронулся, скрежетнул сталями блиндажей. Одинокая какая-то пуля в этом миг ударилась в окно обсервешэн-кар, разбила стекло, пропела. Англичане повалились на пол, прижались к ковру. Третий, философ от бухгалтерии, крикнул визгливо:
— Полный, полный ход! вперед, все пары, эй, кто там, скорее!
Над англичанами стоял начальник дистанции, человек с лицом якута, — человек шептал:
— Скорее, скорее, — там остались женщина и дети, идемте!
— Полный, все пары вперед! — завизжал, завыл в свирепой злости, рожденной трусостью, философ бухгалтерии, — и замолк, прижавшись к ковру, спрятав голову.
…Степь в ночи — черна, беспредельна, луна над степью идет мертвецом, там в высотах та луна, которая, на глаз европейца, предуказывается философией бытия Азии. Европейцу степь — пустыня, — монголу степь — родина. Тогда, той ночью, когда монгол Ада-Бекир оставил на Хингане поезд, всю ночь мчал на коне Ада-Бекир.
За горами была степь стремительных гонок, — были широкий простор степи, ушедшей во мрак, льдышка луны в небесах, сигналы звезд, — были — храп коня, запах пота коня, ветер стремления, повода в руках — видна была опущенная голова коня, прижатые уши коня, грива коня, летящая по ветру, — а в человеке на коне были: — огромное сердце и ветер. — И сердце, и мысли, сквозь мрак ночи, сквозь тысячи километров степи — видели — и дни Тамерлана, дни свобод и величия Монголии, и дни беспредельного будущего, и дни крови, и дни горечи, и дни радости, — видели степь, полыхающую кострами восстания, слышали топот всадников во мраке, скрип повозок, — и чуяли, чуяли кровь братства, смерти за братство, за верность, за долг, за свободу, чуяли радость и мужество братства, связанные свободой и кровью.
Кони мчали до хрипоты: тогда всадники меняли коней и мчали дальше, не изменяя своей воле, в огромном сердце, где виделись стоны, вопли, плачи и крики — крики радостей, побед, крики скрипов обозов, и конского топота, и гика толпы… В тот час, когда над степью едва-едва стало светлеть небо и рассыпались звезды, когда в степи стало еще темнее, как всегда за час до рассвета, — всадники примчали в степной умет. Там в балке стояло несколько глиняных изб, где жили оседлые монголы, — а вокруг изб расставились юрты — прикочевавших сюда из степи. В этом умете никто не спал этой ночью, но огней в умете не было. Собаки задолго до того, как стали слышны шумы умета, воем своим рассказали о нем. Всадники встретили путников, далеко выехав навстречу в степь. И топот коней заглушил тогда сердце и мысли — подлинным топотом восстания, подлинным гиком восставших. Люди собрались в глиняной избе. В избе было очень тесно, люди сидели на канах, стояли на полу, стояли у дверей наруже. В избе было очень молчаливо и тихо, как и должно быть, когда говорить, в сущности, не о чем.
И разговоры — коротки.
— Теперь или — никогда —
— Сейчас же все на коней, и в степь, по улаинам, хошунам, аулам, уметам, — вся степь на коней —
…В глиняной степной избе, — тихо, не многоречиво, молчаливо.
Солнце еще не встает над степью, еще лиловая ночь.
Безмолвствует крепость гуна. У ворот крепости спят часовые. Тогда к воротам подъезжают всадники. У ворот стонут люди, — «ты — монгол, и ты — предатель?» — и на колу у ворот возникает человеческая голова — на колу. — «Труп — собакам, на дорогу, где поедут англичане, — пусть смотрят англичане». — И еще подъезжают всадники. Ворота крепости уже отперты. Всадники едут в крепость. Гун ожидает в своих покоях, там, где разостланы шкуры леопарда. Гун совсем не похож на выжженные солнцем камни пустыни. Гун стоит прямо и смотрит орлино — на этих, вошедших, восставших.
— Садитесь, — говорит гун, — и садится сам, совсем не на леопардьи шкуры, а по-просту на землю пола, подобрав под себя ноги. Люди садятся вокруг него, так же на полу, так же подобрав под себя ноги, опустив руки.
— Закурим, — говорит гун, — и закуривает длинную тонкую трубку, старенькую, выложенную серебром, не спеша. Люди также закуривают. Слуга приносит и ставит посреди круга, образованного людьми, глиняный чан с горящими углями.
— А англичане? — спрашивает гун.
— Ты — старый, гун, — ты умный и хитрый. Было время, когда ты с китайцами правил против нас. Ты знаешь, — на колу около твоей крепости уже сидят головы предателей, — это мы говорим тебе.