Нет.
А я в третьем два года сидел и в четвертом тоже.
Почему?
Да с арифметикой у меня дело дрянь.
Я хоть и не любил арифметику, но учился по ней на пятерки.
Перед началом занятий нас всех построили в зале, и директор школы Сахаров произнес речь, пожелал нам успехов.
Первым уроком был немецкий. Вошла учительница, мы все встали, а она сказала нам:
Гутен таг.
Здрассте! — гаркнули мы хором. А учительница кивнула нам:
Зетцт ойх!
Мы ее не поняли и продолжали стоять.
Я сказала вам: садитесь. Зовут меня Вандой Оттовной. Я буду преподавать немецкий.
Ничего себе, имечко! — Петька хихикнул.
Ванда Оттовна ходила по классу легко, будто на цыпочках.
Учителя все были новые, и мы встречали их с интересом. Очень мне понравилась учительница истории. Была она красивой, молодой. Звали ее Анной Ивановной. Такая серьезная и добрая, с черными волосами, в темном платье. Я тогда впервые услышал от нее о древнем мире, о рабах, об ужасных сражениях греков с троянцами, о восстании Спартака.
Слушал я ее разинув рот, так интересно рассказывала она о неведомой нам прежней жизни. А потом предложила почитать нам после уроков про Одиссея.*
Запомнилась мне и учительница по литературе Валентина Степановна. Она тоже была молодой и тоже показалась мне очень красивой. Только волосы у нее были светло — русые, а платье белое в черный горошек.
Все в тот первый день выглядело в школе праздничным. И на душе у меня тоже был праздник оттого, что я прикоснулся совсем к иной жизни, чем та, что мучила меня дома: я оказался среди людей, которые резко отличались от всех этих «божьих братьев и сестер». И я как никогда пронзительно почувствовал, что существуют два мира: огромный, светлый и маленький, темный. В тот день Валентина Степановна почему — то читала нам «Дети подземелья», и читала так, что мы весь урок слушали ее замерев.
С нетерпением ждал я урок рисования. Учитель оказался инвалидом — на войне потерял руку. Знакомство началось с того, что дал он нам задание рисовать на свободную тему. Петька начал изображать морской бой, а я своего деда.
Он получился у меня как живой.
Иван Петрович забрал мой рисунок и положил его отдельно в журнал.
Прощай, дом с закрытыми ставнями!
Мать оборвала рябину и кистями повесила на чердак, чтобы вышла из нее вся горечь. Половину ягод она оставила на кустах, зимой склюют ее дрозды — рябинники и красногрудые снегири.
В сентябре установились погожие деньки. Солнце так припекало, что мужики работали в майках, помогая бабам дергать морковку и копать картошку. Лазурное небо казалось выше, а горизонт как бы приблизился.
Но было это тепло недолговечным, подкралась к поселку зима, дохнула холодом и сразу же обрушила на землю обильные снега.
В нашем доме по — прежнему шли моленья, но членов становилось все меньше и меньше… Часть уехала в город, старики умирали, молодые сторонились общины, вновь обращенных к богу почти не было. Жизнь делала свое дело.
В общине все о чем — то шептались, собирались отдельными кучками, молились нехотя, будто насильно. Отец стал нервным, раздражительным. Никто словно и не замечал его как пресвитера общины. Отец дрожал теперь над каждой копейкой.
И вот однажды он сказал матери:
Придется, Матрена, дом продать да купить поменьше. Того и гляди жевать будет нечего.
— Делай что хочешь, — безразлично ответила мать. — Господь всему судья… Его воля.
Мы с Ванюшкой переглянулись: уж очень ненавистен нам был этот дом, а тут вдруг словно бы и загрустили — все — таки мы выросли в нем. А может быть, мы просто смутно почувствовали, что теперь начинается для нас какая — то новая жизнь, и от этого стало тревожно?
Пришел Евмен потолковать с отцом о делах общины.
Дом надумали мы продавать, — заявил отец. — Все равно община маленькая стала, доходов почти никаких. Может, куда уедем.
Покупателя тебе искать не надо, он здесь, — с усмешкой объявил Евмен.
Кто?
Я. А откуда у тебя деньги — то? — отец просверлил Евмена взглядом.
Ты не спрашивай об этом, а лучше называй цену.
Сто, и ни рубля меньше.
Сто тысяч? Да ты что, сдурел, брат?
А что, не стоит разве? Семь комнат, зал, теплые сени, кухня, столовая, кладовая, теплый подвал, колодец, два погреба, сад, пасека. Это как, по — твоему? Пустяки?
Ну, нахвалил куды с добром! Много просишь, брат, много. Больше восьмидесяти не дам.
Да лучше уж сжечь, чем…
Твое дело, брат, а я могу и другой купить. Такого покупателя, как я, тебе не найти. Подумай, брат Никифор, с женой посоветуйся.
Что мне советоваться? Я — хозяин! Я! — разозлился отец.
Наконец они срядились. Евмен дал девяносто пять тысяч. Себе мы купили неподалеку неказистую избенку.
Я простился с замерзшим родником, с могучим кедром и, вздохнув, напоследок прокатился с ледяной горки.
Распродал отец и всю нашу мебель, только инструменты оставил.
Новая изба встретила нас холодом и сыростью. Стены ее были не оштукатурены и не побелены, бревна потрескались. Здесь мы зажили еще хуже. Отец продал собачью доху и надевал старую грязную фуфайку. Мать носила дешевые ситцевые платья. Даже на собрания ходила в старой суконной юбке и черной шерстяной шали с оторванными кисточками.
Община нам не помогала, братья и сестры говорили:
Носят на себе что попало, а у самих на книжке, поди, лежат тысячи. Прибедняются…
Отец съездил в город и привез какую — то шкатулку. Думая, что мы с Ванюшкой спим, он высыпал на середину стола грудку золотых вещиц: кольца, часы, браслеты, серьги…
Зачем ты это купил, Никита? — мать заплакала. — На что жить — то будем? Теперь вот смотри на это добро…
Проживем, мать, — отец сгреб золото в шкатулку и запер ее на ключ. — Я слыхал, что опять денежная реформа будет. Деньги деньгами, а это золото. Вдруг война или еще что — нибудь. На Север поедем, там у всех бешеные деньги. За каждую вещицу в три раза больше дадут, — отец положил шкатулку в окованный железом сундук, щелкнул внутренним замком да еще повесил большой висячий замок, сунул ключи в карман ватника.
На следующий день отец заколол моего любимого быка Борьку и мясо продал на базаре, а ели мы хуже некуда.
Я спросил у отца:
Ты зачем продал мясо? У меня даже голова кружится. Все картошка да капуста.
Ты должен благодарить бога за все — и за хорошую пищу, и за плохую; за удобную постель и за отсутствие всякой постели; за чай с сахаром и за чай без сахара, — сердито ответил отец.
Наш ветхий домишко состоял из двух тесных комнат. На кухне пристроили сундук, дощатый стол и длинную скамью. На стене висели ходики. В углу громоздилась печь. За ней приютилась моя лежанка, скрытая занавеской. У печки всегда лежала куча дров. Спальня выглядела уютнее: широкая деревянная кровать, стол, накрытый белой скатертью, на нем тяжелое зеркало, а на стене обвитые вышитыми полотенцами портреты матери и отца… Единственной утехой тех дней были для меня книги.
Я выменял на самодельные игрушки у одного школьника электрический фонарик и несколько новых батареек.
Ночью, когда все спали, я с головой укрывался одеялом и включал фонарик. На раскрытую книгу падал яркий свет. За несколько ночей я прочитывал книгу, и каждая новая книга открывала мне новый, интересный мир.
У Ванюшки постоянного места не было. Он спал то со мной, то на сундуке, то ютился у Сашки. Так бедно и безрадостно мы жили…
Наступила весна. Пахнуло из леса сыростью стаявших снегов, прохладой из оврагов, глубоких, как сон.
Накануне весеннего праздника я встал очень рано. Мать уже побрякивала в кухне посудой.
Ты чего это поднялся в такую рань? Забота тебе, что ль, какая? — удивилась мать, открывая заслонку печи и поджигая еще с вечера приготовленные дрова.
Праздник завтра.
А тебе что до этого?
На демонстрацию пойду, надо подготовиться.
Пойдет он, — пробурчала мать, — а отец разрешил?
А мне в школе сказали, чтобы я обязательно пришел.
Без отцова спроса и не думай. — Мать навалила из ведра в деревянное корыто мелкой картошки и веселкой стала гонять ее в воде.
Взяла бы да сама и отпустила, — посоветовал я. — А я бы пока что — нибудь хорошее сделал.
Вон вскопай грядки, а там посмотрим.
Я — скорее в огород. Жирные комья чернозема весело отлетали от лопаты. Тщательно проборонив гряды граблями, я поспешил к матери:
Отпустишь?
Вон уж погладила наряд. — И правда, на табуретке лежали мой новый костюм, белая, расшитая красным узором, рубашка и черный шелковый пояс.
К братской могиле вас поведут. Помяни их там да помолись. Тяжело им в аду. Коммунисты все, — мать вздохнула и стала мять картошку толкушкой.
«Что бы такое понести, когда пойдем на демонстрацию? — подумал я. — Выпилю — ка из фанеры голубя и укреплю его на палке. К ней еще привяжу искусственные цветы».