Сивуч поблескивал мокрой головой метрах в ста прямо впереди лодки. Тавазга погреб к нему, а когда сивуч занырнул, всей грудью налег на весло. Остро треснув, весло переломилось.
— И-и-и, — простонал Тавазга, ловя игравшую на воде лопасть. Голая рука почувствовала холод воды, он сунул ее за отворот телогрейки и словно поселил там холод. «И-и-и», — застонало сердце. Берега не видно, волны вдали прыгали крупными беляками, скоро пойдет назад вода, и пропала охота — греби к берегу, спасай себя.
Сивуч был близко, совсем близко, он вертел, кивал головой, будто подзывал к себе Тавазгу. Его надо стрелять, но теперь Тавазга не был уверен, что попадет. Это, пожалуй, и не сивуч совсем, а какой-нибудь кирн водит, обманывает его. Надо задобрить хозяина моря Тол-ызиа, пусть прогонит кирна или обратит его в сивуча.
Тавазга вынул из сумки кусок юколы, бросил в воду, сказал:
— Чух!
Юкола, красно мерцая, ушла в глубину — показалось, что ее кто-то там проглотил. Может, хозяин? Наверно, хозяин. Однако зря хвастался Тавазга перед Мискуном — Мискун шаман, все знают в поселке. Это он послал ему кирна, сделал его похожим на рыжего таухурша. Надо заявить в сельсовет на Мискуна, покончить с пережитками прошлого. Зачем такой человек, который мешает охотиться? Так мы не сделаем жизнь богатой, сознательной. Из-за него пришлось Тавазге хозяина моря задабривать, просить помощи. Неудобно как-то — отсталость все это. Давно не просил Тавазга, с тех нор как бригадиром стал. И хорошо охотился. И после не будет просить — хозяин моря, однако, очень старый, много спит, его не надо беспокоить. Он скоро совсем умрет. Но сейчас пусть поможет, последний раз — Тавазге нельзя не убить рыжего сивуча: Мискун смеяться будет, о своем заклятье рассказывать будет, ему поверят старики, и совсем трудно станет жить в поселке от их древней злости.
Сивуч заныривал, опять показывал свою голову, но далеко не уходил. Потихоньку, одной половиной весла Тавазга начал подгребаться к нему. Сивуч не очень боялся: фыркал, играл, а раз Тавазга увидел в желтых его зубах большую трепещущую навагу. И Тавазга успокоился. «Теперь не уйдешь, хозяин тебя привязал», — сказал он сивучу и погреб сильнее.
Рыжий, показав огромную гладкую спину, взбив пену, ушел под воду. Тавазга неторопливо поднял ружье, взвел курок, стал ждать, примериваясь к волнам, нащупывая их ритм: раз — вниз, два — вверх, три — мертвая точка. Голова сивуча медленно всплыла чуть слева, метрах в сорока. Он мотнул ею, стряхивая воду, и только отыскал черными глазами долбленку, Тавазга выстрелил.
По толчку приклада в плечо, по звуку выстрела, еще по чему-то неосознанному, радостью вспыхнувшему в груди, Тавазга понял: «Попал!» — и уверенно двинулся к месту, где должен всплыть убитый сивуч. Надо успеть загарпунить его — он всплывет на очень короткое время, чтобы проститься с небом.
И не удивился, не раскрыл широко глаза, когда увидел покатую, желто-рыжую спину, неподвижную, омываемую волнами. Туша была тяжелая, едва держалась у поверхности, и сквозь чистую воду было видно, как из опущенной вниз головы стрункой била темная кровь, расплываясь мутным облаком. Пуля попала чуть выше глаза, от удара глаз выкатился, стал огромным и красным, будто с восторгом смотрел на Тавазгу.
— Ты сильный, красивый, — сказал Тавазга таухуршу, вернее, его душе, которая была еще здесь, над водой, сказал, чтобы хорошими словами сопроводить ее к морскому хозяину. — А я сильнее, я самый большой хозяин на Ых-миф[1].
Размотав линь и нацелившись гарпуном, он сильно вонзил его в спину сивуча, поближе к голове. Наконечник ушел глубоко, хрустнул костью. Тавазга подвел тушу к борту, перехлестнул вдвое линь, сделал петлю и накинул на хвост сивучу. В такую же петлю он продел голову зверя. Крепко стянул линь, завязал узлы, плотно притерев тушу к лодке, взялся за весло.
Вода стояла, вода будет стоять полчаса, после понемногу, набирая скорость, как с горы, ринется в море. Надо успеть, надо сильно грести. Лодка едва двигалась, а через минуту легла на борт, будто захромала: сивуч отяжелел, потеряв плавучесть.
Тавазга воткнул шест в перекладину посредине долбленки, прикрепил к нему кусок мешковины — пусть помогает ветер; Тлани-ла — добрый ветер. Отыскал кусок проволоки, связал весло. Лодка встрепенулась, словно хлестнули ее бичом, стали быстрее приближаться и уплывать назад белые, синие, зеленые льдины. Тавазга греб и ни о чем не думал. Сейчас он не мог думать — надо увидеть берег, хотя бы глазами зацепиться за него: берег прибавит силы.
Вода не двигалась, была мертвой и в тихих заводях возле айсбергов накрывалась тонким, хрустким ледком, будто кто-то бросал сверху стеклянные перья. Остановились бродячие льды, смерзалась, твердела шуга, даже юркие головы нерп пеньками торчали из воды: рыба прошла в гирло лагуны и только с отливом покатится назад. В холодной, сияющей тишине работал один Тавазга: паром отлетало его дыхание, всплескивали лопасти весла, дугами опоясывали лодку брызги. Тавазга не думал — еще рано, еще не видно берега. А когда увидел впереди черную, низкую полоску, почувствовал: вода сдвинулась.
Тавазга положил на колени весло, огляделся: может быть, кто охотится поблизости, может быть, кто-нибудь есть на берегу? Но не слышно было выстрелов, не лаяли собаки. И Тавазге показалось, что он спит и все это видит во сне: рыжего сивуча, долбленку, льды. И Мискун вредит ему во сне, стоит только проснуться, и можно будет громко посмеяться над шаманом.
«А сейчас… сейчас, однако, надо вот что…» Тавазга хватает сумку, ищет юколу. В сумке только крошки — рыбные, хлебные, табачные. Он вытряхивает крошки в воду, подумав, бросает туда же сумку и хватается за весло. Гребет, зло стиснув челюсти, закрыв глаза. Когда чувствует, что лодка набирает, все-таки набирает хороший ход, говорит Мискуну:
— Проклятый старик! Тебя судить надо. У нас атомный век, а ты шаманишь!
«Он хочет, чтобы я отвязал и бросил сивуча, выплыл один, приехал домой один. Он хочет морщить свою страшную рожу, смеяться надо мной, из дома в дом победителем ходить. Лучше я умру вместе с сивучем или вылезу вон на ту плоскую льдину, сделаю костер из тряпок и жира зверя, уплыву в море… может, ночной прилив принесет меня обратно. Он не будет смеяться, он будет кусать свой болтливый, бешеный язык, которым разговаривает с кирнами».
В холодном, мерцающем пространстве растеклось, потерялось солнце.
«Конечно, я сплю. Так бывает только во сне: льды, как живые, хотят меня задушить, скрипящая вода, пугают крики чаек, и страшно, будто заблудился. Какой охотник не рассчитает время, какой охотник потащит против воды такого огромного сивуча?..»
Тавазге хотелось проснуться, и он никак не мог, ему было страшно, и он греб и греб, чтобы уйти от страха. Страх то отставал, то набрасывался на него холодом, тяжкими вздохами смыкавшихся позади льдов. Тавазга греб и греб, и лодка медленно вошла в тихий заливчик со следами волока и собачьих лап на припае. Лодка ударилась носом, тряхнула Тавазгу.
Возле нарты прыгали, взлаивали собаки, глухо, отрывисто рявкнул Метар: значит, все правда — он приехал. Он может посидеть, отдохнуть. И он посидел. После перевалился через борт, на четвереньках выполз на припай.
Еще посидел — долго, совсем замерз и чуть не уснул. Встал, покачиваясь, пошел к собачьей упряжке, отвязал, привел к лодке.
Собаки плясали, скулили, вываливали языки, будто им было жарко, и когда Тавазга тихо сказал: «Та-та!» — они одним рывком выволокли на снег рыжего таухурша; затем далеко, к самым тальниковым кустам, протащили долбленку.
Тавазга вернулся к сивучу, медленно прошагал вокруг него, остановился возле головы и совсем пришел в себя. Улыбнулся, вздохнул, вынимая нож.
— Ты сильный, рыжий, я — тоже… — сказал он и вспорол сивучу брюхо от горла до задних ластов. Двумя берегами раздвинулся белый сивучий жир, и снизу, будто красная вода, проступила кровь. Душный, теплый запах протухшей рыбы ударил Тавазге в ноздри, и он взгромоздился на сивуча верхом. Через несколько минут внутренности лежали на снегу, подтекая кровью, а Тавазга вынимал, подрезывая, печенку: осторожно, чтобы не раздавить желчь.
Красную, горячую глыбу печени Тавазга отнес в сторону, положил на чистый снег и отхватил ножом кусок, величиной в две ладони. Собаки взвыли, грызя и царапая лапами снег. Тавазга сжал зубами край куска и у самых губ провел ножом. Стал жевать, хмурясь и причмокивая.
От еды сделалось весело, хотелось смеяться, будто кто-то изнутри щекотал Тавазгу. Он присел на тушу сивуча, закурил. Собаки выли, зверея, разбрызгивая слюну. Тавазга смотрел на них: он любил злить своих собак — злая собака сильнее вдвое. Злобно, ненавистно зарычал вожак Метар. Теперь хватит. Тавазга встал, глянул на потроха — нет, сегодня стыдно кормить такой едой, — вырезал ножом девять больших кусков жира, отнес собакам.