Ознакомительная версия.
Я поднялся и пошел к двери.
— Одну минуту! — сказал Пахомов. Я обернулся. Он засмеялся и снова постучал карандашом по крышке стола.
Я прислонился к дверному косяку.
— Премия у вас двадцать пять процентов — стук! Если перевыполните план — стук! Рабочий день ненормированный — стук! Очередь на квартиру — двести шестнадцать человек — стук!
— Я оставлю заявление секретарю, — сказал я, — могу приступить к работе с завтрашнего дня. Если надумаю уволиться, дам знать.
Я вышел из кабинета и затворил за собой дверь.
Следующий день выдался более спокойным. Я даже изловчился позавтракать в столовой возле гостиницы и около девяти утра прибыл в трест — с полным желудком и с легким сердцем. Погода стояла — лучше не придумаешь, вот только солнца не было. И в тресте было подозрительно тихо, как в институте, когда все разъехались на каникулы. Даже у Олега Дмитриевича вид был спокойный, доброжелательный и умиротворенный. Когда я заглянул к нему в кабинет, он сказал:
— Присаживайся. Уже побывал на станции?
Я ответил, что нет.
— А ты хоть знаешь, где твоя станция находится?
— Нет, — сказал я.
— Неплохо для начала. — Он усмехнулся. — Через полчаса поедешь на станцию с Верой Ивановной. Она все покажет и расскажет. А пока возьми лист бумаги и записывай. Ремонтные работы на станции выполняет трест Донецк-Харьков Водстрой. Бепром, т. Гордиенко и т. Артеменко. Они должны ремонтировать здание станции. Оно у тебя в аварийном состоянии.
Генподрядчик……… трест Южспецстрой т. Пономарев.
СУ-614 т. Формаго
СУ-624 т. Масема… строительство резервуара для сбора воды.
РСУ-2 т. Кузуб ночное время.
— Уловил?
Я уловил и ответил, что, кажется, да.
— Здание станции с тобой делят РСУ-1 нашего треста, Дзержинский участок службы сети, мастерские РСУ, склад РСУ. Но РСУ к Новому году оттуда уберется. Главное — план, он у тебя двадцать две тысячи кубометров в сутки. Соответственно шестьсот шестьдесят тысяч в месяц. Имей в виду, до тебя станция перевыполняла этот план. Ты меня слушаешь?
Я смотрел в окно, на индустриальный пейзаж, окутанный утренней дымкой.
— Да, — сказал я, — слушаю.
— В твоем штате семнадцать человек: десять машинисток, четверо истопников, два дворника, уборщица и постовой — он тоже подчиняется тебе.
— А? — сказал я.
— Говорю, постовой милиционер. Он круглосуточно дежурит на станции.
— Когда же он спит?
— Они меняются.
— Ясно, — сказал я.
— Ни при каких обстоятельствах на станции не должно быть посторонних. Я повторяю: ни при каких!
— Ясно, — повторил я.
— Так приступай, раз тебе все ясно, — неожиданно рассердился Пахомов.
Спустя четверть часа в кабинет вошла Вера Ивановна. Она вывела меня в коридор и пошла рядом — рослая немолодая женщина с мужской походкой.
— Были на станции?
Я ответил, что нет.
— Хорошая станция, — сказала Вера Ивановна. На ходу она сделала вращательное движение головой, будто ее душил воротник. — Малость запущенная, но работает как часы. Там очень грамотные машинисты.
— Это хорошо, — сказал я и подумал: малость запущенная. От кого я это слышал?
— Если у вас нет других дел, можем поехать на станцию, — предложила Вера Ивановна.
И внезапно я почувствовал жгучее нетерпение, словно от того, увижу ли я станцию часом раньше или часом позже, у меня по меньшей мере зависел год жизни.
— Давайте поедем в такси, — предложил я.
Вера Ивановна отказалась, но я видел, что мысль проехаться в такси явно пришлась ей по вкусу Мы вышли из треста и остановились у обочины дороги. Здесь я рассмотрел Веру Ивановну получше. Лицо ее было одутловатым и вполне заурядным, золотистые волосы — темными у корней. Одета она была по-зимнему и в ожидании такси поворачивалась всем телом.
— Вера Ивановна, — обратился я к ней, — если я правильно понял, большинство машинистов на станции — женщины?
Вера Ивановна засмеялась, поправила локон, выбившийся из-под шляпки, потом посмотрела на меня и засмеялась снова. Ей было под пятьдесят, хотя она и выглядела несколько моложе.
— Все как одна! — сказала Вера Ивановна. — И самой молоденькой сорок девять. Теплая компания, а?
— Вы шутите, — сказал я.
— И не думала. Из них на пенсии уже шестеро.
«На тебе», — подумал я.
— Не горюй, — посоветовала Вера Ивановна. — Поработаешь года два, наберешь себе молоденьких.
— Да нет, мне, собственно, не к спеху, — ответил я.
В такси я получил от Веры Ивановны первые производственные наставления: — Главное — поставь себя. Не вздумай ни с кем пить. Поменьше шути, а то они мигом сядут тебе на голову. О себе вообще не рассказывай. И если вздумают помыкать тобой — всыпь им! Поддай им жару, не то возьмут тебя в оборот. Гляди, они бабы с перцем.
— А я, по-вашему, с перцем?
Она посмотрела на меня. Потом сказала:
— По-моему, да. Хотя кто знает.
Мы переехали через мост возле коммунального рынка и миновали серый забор из железобетонных плит.
— Ч-черт! — сказала Вера Ивановна. — Проехали!
Мы вышли из машины, возвратились к мосту и пошли по берегу реки, поросшему желтой травой. Вода в реке была неподвижной и темной, на противоположном берегу, там, где плакучие ивы свешивались к самой поверхности, горели, отражаясь в воде, костры. Выше над ними стояли несколько автобусов со снятыми колесами и листами фанеры вместо стекол. По другую сторону от нас тянулся забор — серые железобетонные плиты, поставленные друг на друга в два ряда. Потом они кончились, мы свернули во двор, и я остановился как вкопанный.
— Вот, — сказала Вера Ивановна, — это и есть станция.
— Где? — спросил я.
Я шел, ступая по ровным прямоугольникам света, льющегося из витрин, мимо магазинов, аптек, ателье, парикмахерских и киосков, в которых днем можно было купить сигареты, мыло, рафинад в пачках, конверты, зубную щетку и леденцы в пакетиках, мимо несметных окон, призывно светившихся в темноте, мимо реклам, что крутились и вертелись и мигали в черном небе, мимо освещенных изнутри телефонных кабин. Мимо семафоров, указателей, памятников, перекрестков, ограждений и афиш — мимо всего, что мы понастроили и где изловчились пустить ток, чтобы обосноваться здесь навсегда — среди пыли, заводской копоти и бензинового угара.
Сюда, на эти улицы, я вышел впервые семь с лишним лет назад, только тогда август был на исходе, и все цвело, и в темноте парка реяли огоньки сигарет. Прошло три года, мне пришлось выбирать. И я снова остался здесь смотреть, как машины мчат по мокрым улицам, проливая на дорогу жидкий свет задних огней. Да, я не пожелал обрести очередной отчий кров, я ослушался мать. И, упорствуя, попрал ее представление обо мне. Сказать по правде, мне осточертели переезды. Осточертело «садиться на дорожку». Осточертело, облокотившись о борт грузовика, смотреть, как выносят из подъезда нашу мебель. Я отказался обосноваться с ней и с ее мужем в Москве, в квартире на Юго-Западе, где над головами двенадцатиэтажных домов облака скользят по бескрайней синеве, как паруса по водной глади. И вопреки ее желанию я отнес документы не в Московский университет, а в здешний инженерностроительный институт.
Согрешив таким образом, я наложил на себя епитимью: поселился в общежитии, в комнате, в которой, кроме меня, жило шестеро парней, и наотрез отказался от денег, которые она продолжала высылать на первых порах. В течение первого года она приезжала дважды, очевидно, желая убедиться, в полном ли я уме, если отсылаю переводы ей обратно и через день ночую в задней комнате кафе «Лето», которое сторожу за восемьдесят рублей в месяц, вместо того, чтобы набираться гуманитарных знаний на факультете журналистики в МГУ.
Увидев впервые нашу комнату — консервные банки с окурками, пепел и хлебные крошки на полу и на крышке стола, груду ватмана, старый магнитофон в углу, а на стене постер с Томми Коно рядом с фотографией Катрин Денев, словом, увидев все это, мать молча остановилась на пороге, потом усмехнулась и отбросила волосы со лба.
Год спустя и нашей комнате воцарились чистота и порядок армейской казармы, потому что мы научились жить самостоятельно. Мы научились стирать и гладить, чтить и готовить, чертить по ночам и с двадцатью копейками в кармане чувствовать себя кумом королю. И я считал, что практическое умение такого рода ничуть не хуже гуманитарных знаний, которыми факультет журналистики МГУ наделяет человека.
Но в тот день, когда мать впервые увидела нашу комнату, она и бровью не повела. Другим мамашам самый ее вид поражал воображение, как хорошая модернистская картина. Полчаса спустя мы вышли с ней на улицу, и она то и дело смотрела на меня так, будто увидела впервые. А я стоял перед ней с непокрытой головой, хотя дело происходило поздней осенью, в расстегнутой кожаной куртке, изрядно потершейся на швах, в черном свитере под горло и в расклешенных брюках с широким, на три пуговицы, поясом, по тогдашней моде. И ветер гнал по улице пыль и опавшие кленовые листья.
Ознакомительная версия.