Мы тогда жили на Почтамтской. Отец, Петр Иннокентьич, был слабого характера и владел мелочной лавочкой. Но, кроме бакалеи, можно было достать у него и пуговицы, и колесные ободья, а также мыло и шурупы к замкам, – это во всякое время. Однако с открытием подобной же лавки местным жителем Басовым, человеком так себе, отец пришел в форменный упадок. Дела его пошатнулись, здоровье тоже. Он стал неустойчивым к вину и умер преждевременно в 1868 году, 30 апреля. Ему тогда не было и сорока трех полных лет. Умирая, отец сказал: «Андрей, уважай!..» Но кого уважать, он не пояснил, потому что умер. Тогда черемухи цвели, воздухи хорошие, умирать было легко.
Мне было уже 8 лет, и я начинал грамоте, к которой был прилежен, понимая пользу. Тут я приглянулся местному мануфактурщику Зворыкину, Козьме Григорьичу. Ему было написано стать полным моим благодетелем, то есть вторым отцом. Он, будучи купеческого сословия, был самый почти состоятельный в Гогулеве человек. Целый квартал – полная его собственность, не считаю еще мануфактурной торговли, которая давала значительный барыш. Он принял меня в ученье, платя матушке по целковому в месяц. Это было ей подмогой. Времена шли, и я стал главным доверенным его коммерческого дела. Свои успехи я объясняю честностью натуры. Я человека зря не обижу, как некоторые, о которых умолчу. Человека обидеть – это есть природное скотство, как я гляжу. Взять хозяйское, я тоже никогда не возьму, если даже дело может остаться в тени. Это я проявлял еще с пеленок.
Также почти с пеленок стал я учиться музыке. У отца была цитра без двух струн. Я очень хотел на ней выучиться, однако дела и болезненность сложения постоянно отдаляли меня от этого занятия. Все же я и теперь, при случае, сумею сыграть какой-нибудь танец, а потом романс: «Т ы п р и ч а л ь, м о я р ы б а ч к а ». Этот последний могу также и с пением, хотя напев голоса у меня особенный. К нему ранее нужно еще привыкнуть.
У Козьмы Григорьича прожил я 49 лет, не дослужа всего 1 год до 50 и, следственно, до юбилея. Подошла смута, которая подорвала течение судьбы. Двадцатипятилетнего юбилея также не было справлено. Козьма Григорьич был по делам в губернии, а потом справлял свою серебряную свадьбу. О, вот пир был! сколько одного александринского листа пошло! – весь у Губова скупили. 3 дня весь Гогулев шатался, хотя, как известно, земля у нас стоит ровно. Я же оставался в тени и нес дела по магазину.
В те времена очень я любил девицу одну, Наташу Суропову. Она была чудная блондинка, с замечательными волосами и от хороших родителей. Голос у нее был очень хороший, и она пела в хоре у Василова, где я и познакомился, будучи ктитором. Все шло гладко, но вдруг приехал из Барнаула ходатай Фиглев, он закружил Наташу. Увезя ее из Гогулева к себе, дело кончилось печально. Мне даже писать об этом факте трудно, так как слезы застилают мне глаза целиком. Ах, Наташа, что со мной тогда делалось! Я 3 дня есть ничего не мог. После чего я решил не жениться, не хотелось как-то сатану на душу себе принимать. Поэтому никогда у меня домашнего дела и не было.
Живучи в Гогулеве почти безвыездно, разве только не хозяйским делам в Самару, я молчать на события текущей жизни не хотел. Все свободное время посвящал я участию в торжественных эпизодах города. А потом записывал их письменно. Это я стал делать но стопам моего покойного отца. Он тоже вел летопись города Гогулева, так как у него тоже бродили в голове романтические герои, также идеалы. Но почерк у него был кривой, мысли тоже. Кроме того, тетрадки его у меня украли в марте месяце 1901 года, неизвестно кто.
Писал я в секрете, опасаясь происков врагов. Никому я писаний моих и не показывал, почитая за пустяк. Но люди стороной разузнали, и я прослыл чудаком. Ну, какой я чудак, я просто так, человек!
Также маракую я и стишки, но это уж совсем потихонечку и по мере возникновения чувств. Душа запросит, я и пишу. Как сын города, я сочиняю также кантаты на особливо торжественные факты. Это я могу. А также романс или куплет под веселую руку (хотя я почти не пью, этого у меня нет в натуре).
Козьма Григорьич, будучи меня старше целиком на 21 год, мне неоднократно, выпимши, говаривал, что все на свете есть одна сплошная чушь, плавающая в тумане жизни. «Описание же этой пустопорожней чуши есть токмо дело столичных брехунков, которые ни к какому коммерческому делу не причастны, а только так себе. К тому же у тебя и воображение страдает в полной мере отсутствием…» – так пенял он мне, уже тверезый. Что ж, это и правда! Сызмальства моего учен я больше недоброкачественные ситцы да сатинеты аршином перестегивать, нежели заниматься описанием истории или проникать в причины судьбы. Однако мне К. Г. не резон. Мануфактура – это одно, а записание достопамятного, чтоб не погибло, – это совсем другое.
В гор. Гогулеве я занимал только такие должности, где требовались качества, кроме того сметка, которые у меня есть: помощник ктитора Богоявленского храма, почетный член клуба Вольной пожарной гогулевской дружины, доверенный Зворыкинской мануфактуры, член комиссии по учету недвижимости в 1911 году и тому подобное. Кроме того, меня однажды чуть не выбрали в выборщики. Также участвовал я в Гогулевском сиротском суде, в любительских спектаклях, изображая роли, и был дважды присяжным заседателем.
Теперь я стою на склоне и доживаю дни. События текущего момента целиком отставили меня от жизни. Первоначальный смысл поколебался в устоях, зрение померкает час от часу. Я усмирился, стоя в тени людского забвения, молчу и внимаю. У меня давно уже в одном стишке сказано:
Паук нам ткет забвенья сети,
А мы стоим, сплошные дети,
И горько-горько гибнуть нам!..
Не отрекаюсь, а подписываюсь целиком. Под видом паука изобразил я время, которое идет неисчислимо. О, время! Воистину оно подобно маляру. Нынче красит стену (предположим) баканом, завтра же траурным тоном. И скорей; выгорает под солнцем бакан нашей радости, нежели траурный кодер горя!
Посвящение Н. П. Суроповой
(когда уезжала в Барнаул, 15 окт. 1890 г.)
Когда бы не болела глотка,
Я спел бы вам тогда, красотка,
Всем сердцем искренним романс
О том, как полюбил я вас.
Вы от обедни шли, Наташа,
Был дождь, а на базаре каша.
Вы б в грязь тогда могли упасть,
Я поддержал. Отсюда страсть.
Я не просил у вас свиданья,
Но я к окну твоему ходил.
И там, как нищий подаянья,
Я взгляда вашего просил.
Я на все готов для милой Тали,
А вам любовь моя смешки,
Хотя конфеты принимали
И улыбнулись на стишки!{ Здесь вот еще как было вставлено, но я вынул такой куплет:
Скажи мне, скольких обманула?
Но адвокат из Барнаула
Тебя житьем переманул,
И вот ты едешь в Барнаул!}
Мольбу отторгли вы поэта.
Он вас давно простил за это.
Андрей Ковякин к вам не строг.
Прощайте же, прости вас бог!
Повешение колокола к Богоявлению
Колокол этот мы вешали на собственный счет. У нас и раньше там колокол в 150 пудов висел, но на Пасху треснул. С тех пор стал он испускать звук глухой и скучный. Враги даже прибаутку на нас составили: когда отцы-гогулятники в таз забьют. Это значит – под праздник. И нам от этого обидно, да и церковному делу поругание.
Слава города в его колоколах, ибо колокола вещают его славу. Поэтому стали делать сборы. Матвей Матвеевич Мяуков (мы его потом в гор. старосты выбрали) дал на это дело ровно тысячу рублей, Зворыкин тоже тысячу. Остальные – кто сколько мог, по достатку. Таким образом, собрались большие деньги. Больше всех участвовал в этом деле Бибин М. И., гогулевский купец-стеаринщик (стеариновые свечи, а также мыло). Он отвалил цельных 1650 рублей наличными, по обещанию, которое произошло вот каким манером.
Будучи немного не в своем виде, Михайло Иваныч ехал утром в декабре месяце по Дворянской, где его дом, и встретил о. Геннадия Горностаева (личность тоже значительная, и ростом и вообще). Завидев Бибина, он поклонился и хотел пройти мимо. Бибин же во хмелю не всегда был тих. Быстро выскочил он из саночек (Гогулев очень своими санями славится, большие мастера!) и положительно сграбастал о. Геннадия за плечи. «Докажи, – вскричал он дерзко, – докажи, что земля тоже на ось надета!..» О. Геннадий сразу сообразил, что Бибин с мухой, и отвечал благоразумно, как подобает сану: «Завтра, приходи вечерком завтра, – завтра и докажу». – «Врешь, врешь, долгогривый, врешь, надувало!» – пуще закричал М. И., расходясь как бы для боя (даже кулаком потрясал перед самым носом почтенного протоиерея). Тогда о. Геннадий отшатнул его легонько и ушел.
Вечером того дня о. Геннадий отрешил Бибина от приятия вина и говядины. «Иначе же, – велел он передать Бибину, – я тебя, турецкого остолопа, и в храм не пущу!» Несмотря на такой факт, Бибин стал упорствовать. Неоднократно, приходя под самое окно о. Геннадия, пил он пиво в успеньев пост прямо из бутылки, закусывая скоромным. В такой момент я и видел его. Так и рвал он зубами колбасу, сидя в траве и в неопрятном виде, и подмигивал в окно о. Геннадию. Тот же пил в окне чай и грозил пальцем. Дело все длилось, и Бибин окончательно впал в ерунду. Он завел себе огромную соломенную шляпу и стал так ходить, пугая всех. Тогда купечество угрозило отставить его от кредита. Пятое-десятое, М. И. попрыгал и сделал пас. Он ходил ночью к о. Геннадию. Все окончилось к полному результату, а именно: помирились к утру на колоколе.