— Любуетесь моим портретом? — проговорил Шворин. — Что вы хотите — аристократическое воспитание!.. Француженки, бонны, учителя музыки… Моя матушка — знаменитая модельерша, ма тант — ученая дама, медицинское светило…
Он еще долго пускал светские пузыри, а мне вдруг до странности ясно вспомнился мальчик на фотографии, только был он лет на пять-шесть старше и не в бархатном костюмчике, а в комбинезоне и фуражке курсанта летного училища.
Это было в тот странный апрельский день 1938 года, когда задержавшаяся зима сразу, без перехода, перекинулась на лето. Огромные, как сталактиты, сосульки, свисающие с карниза школьного здания, начали стремительно таять, и казалось, над тротуаром разразился ливень. А потом солнце стало пережигать их по светлому телу, и сосульки со звоном сыпались на асфальт, покрывая его стеклянной хрупью. Из водосточных труб с оглушительным грохотом неслись ледяные глыбы, и так мощно запахло весной, что, выйдя после уроков на улицу, мы все немножко обезумели. И вот тогда-то увидели мы этого стройного, молодого летчика в косо сидящей на светлых волосах фуражке. Было в нем что-то такое дерзкое и застенчивое, завидно взрослое, мужественное и вместе с тем трепетно-юное, что даже мы, школяры, испачканные мелом и чернилами, казались куда старше его. Он принадлежал этому хрупкому, звенящему, стеклянному, солнечному миру. Нина радостно кинулась ему навстречу, и все мы, тайные и явные ее воздыхатели, смиренно стушевались…
Теперь я еще острее видел страшный урон, нанесенный ему войной. Его гладкое, костяное темя вовсе не облысело, туда была пересажена кожа, по природе чуждая растительности, омертвелость лба и верхней губы объяснялась тем же: то были кожные заплаты. Он был весь склеен, сращен, сшит из остатков собственной перемолотой, обожженной плоти.
— Мне пора…
Он стал уговаривать меня выпить коньяка. Я отказывался.
— Не забудьте в следующий раз свою книгу!.. — крикнул вдогон мне Шворин.
Мне думалось с некоторым неуютом, что это знакомство будет иметь продолжение. Но я ошибся: Шворин не появлялся больше на наших вечерах. Однажды, отправляясь на сборище, которому суждено было стать последним, я вспомнил о своем обещании подарить Шворину столь любимых им «Гвардейцев на Днепре» и захватил с собой книжку.
— Мне передать нетрудно, — сказала Нина, — но стоит ли? Он, верно, уже забыл о вашем разговоре, к чему его зря тревожить?
Это дало мне право заговорить с ней о Шворине. Мне хотелось знать, есть ли хоть доля правды в его разговорах об орденах, женщинах и всей завидной жизни героя на заслуженном отдыхе.
— Какие там ордена, какие артистки?.. — сказала Нина с усталой и грустной улыбкой. — Несчастный, искалеченный человек, мы все его жалеем… Он ведь хороший, Володька…
— Но летчиком-то он хоть был?
— Конечно, был. В летной школе он считался самым талантливым молодым пилотом, его называли «будущий Чкалов». Но он, можно сказать, начал с того, чем Чкалов кончил… Его изуродовало в первый же день войны, представляешь?
— В воздушном бою?
— Если бы так… Ему предстояло сделать первый боевой вылет. Но не успел он даже подняться в воздух, как его на взлетной площадке расстрелял немецкий штурмовик. Ты подумай: всю жизнь мечтать о подвигах, готовиться к подвигу — и стать полным инвалидом, так и не приняв участия ни в одном бою. Это было для него страшным потрясением, после госпиталя он долго находился в психиатрической больнице. Потом вышел, получил пенсию. У него мать портниха, тетка зубной врач, живут они хорошо, он ни в чем не знает отказа…
— А что означают все его фантазии?
— Видишь ли, среди своих он вполне нормален, рассуждает здраво и дельно… Но для посторонних он придумывает свою жизнь, этакую роскошную жизнь ветерана на покое. В сущности, он безобиден, пусть себе тешится, мы и внимания не обращаем…
Прошли годы, прежде чем я опять услышал о Шворине. У меня вышла книжка «Чистые пруды», и мне захотелось узнать, как отнеслись к ней герои моих невыдуманных рассказов. С большим трудом отыскал я телефон Нины — по примеру прочих, она покинула Чистые пруды.
Нина не видела моей книги и даже не слыхала о ней. Ни с кем из ребят она не встречается, живет далеко, на Щелковском шоссе, где получила отдельную квартиру. На Чистых прудах никого из наших уже не осталось.
— А у нас случилось несчастье… Володьку Шворина помнишь, моего двоюродного брата и вечного жениха?
— Помню, только как брата.
— Ну, он всех уверял, что рано или поздно я стану его женой. Так он разбился на машине с неделю назад.
— Значит, он все-таки приобрел машину?..
— Мать и тетка ему помогли, пожалели мальчика!..
Он купил «Москвича», переделал на ручное управление, освоил в совершенстве и поехал к родственникам в Красную Пахру. Переночевал там и двинулся обратно, а за это время разобрали мост через речку. Он не заметил знака, а скорость была больше ста… Какая странная судьба: тогда первый вылет, сейчас первый выезд…
Недавно в гололедицу я ехал на машине в Москву. За Ватутинками, обочь шоссе, откуда ни возьмись вырос милиционер с поднятой рукой. Впечатление было такое, будто он скрывался в кювете, подстерегая очередную жертву, и вот сейчас вынырнул во всей своей грозной неумолимости. Притормаживая, я горестно пытался угадать, к чему он придерется. Превышение скорости? Какое там, я едва полз. Не выключена мигалка поворота? Выключена. Машина грязная? Чистая, только что протер мокрой тряпкой. Сношена резина? Нет, даже протекторы целы… И все же я грешен, видимо, каким-то первородным орудовским грехом. В огорчении я чуть сильнее, чем следовало, даванул на тормоз, и меня тут же занесло. Нос машины дурманно заскользил влево, а зад устремился прямо в милиционера, заставив его поспешно скакнуть в кювет. «Ну, вот, — подавленно думал я, крутя баранку в сторону заноса, — он предвидел это нарушение, возникший из кювета и ввергнутый мною обратно в кювет, мистически проницательный милиционер…»
Наконец я выправил и остановил машину, милиционер выбрался на шоссе и, козырнув, сказал:
— Извиняюсь, до Конькова не подбросите?
— До Теплого Стана — пожалуйста.
Я отворил дверцу, он сел, молодой, розоволицый, очень подтянутый старшина, и мы поехали.
Маленькое происшествие, которым ознаменовалось наше знакомство, определило тот хороший орудовский разговор, которого нам хватило до самой окружной автострады. Мы вспоминали лихие случаи злостных нарушений, тяжелые аварии, катастрофы с человеческими жертвами.
— Самый странный случай в моей практике, — сказал старшина, — произошел прошлым летом на этом шоссе. Средь бела дня «Москвич» проскочил запретный знак, сшиб заграждение, влетел на разобранный мост и рухнул в реку.
— Водитель погиб? — спросил я, догадавшись, что речь идет о Шворине.
— Еще бы!.. Велось следствие, он был трезвый, в полном порядке, хотя, правда, инвалид. Машина с ручным управлением, совсем новенькая, только что сняли ограничитель. Предупреждающий знак и «кирпич» вынесены вперед как положено, указатель поворота на должном месте, словом, не было никаких данных для несчастного случая, вот нате вам!..
— Может, задумался человек, не заметил знака?
— Бывает, — сказал старшина. — Но когда он шлагбаум сшиб, как же он не затормозил? Ведь это делается машинально. А он даже не притронулся к тормозам… Очень странный случай.
— А может, он сознание потерял? — допытывался я, заинтересованный словечком «странный», каким дважды обмолвился старшина.
— Не-ет, — медленно сказал старшина. — Возле шлагбаума, ну, загородки, болтался дорожный рабочий, он там рукавицы свои забыл. Водитель посигналил ему, резко, долго, машина шла так быстро, что тот едва успел увернуться. Я вот думаю: уж не самоубийство ли это?..
Помолчи, старшина! Теперь я буду рассказывать…
Он мчался в своем счастливом неистовстве, этот обломок человека, пилот войны без единого боевого вылета, герой без подвига, храбрец, рожденный для боя, а ставший жалким фантазером, этот счастливец, вновь обретший движение и скорость. Он чувствовал свое ручное управление, как штурвал самолета, и смело вел в небесную синь маленький послушный истребитель. И тут перед ним неизбывным, ненавистным кошмаром давних лет выросла преграда. Вчера ее еще не было, вчера путь был свободен. Он, конечно, видел дорожные знаки, и заграждение, и разобранный мост, и объезд, шофер мог спокойно притормозить, взять вправо на проселок. Но вел машину не шофер, а пилот войны, летчик-истребитель. И этому летчику враждебная сила вновь преградила путь в небо, вновь хотела обрезать крылья, лишить движения, скорости, полета, обратить в пресмыкающееся. Не орудовский красный кирпич — свастика, символ мирового зла, паучилась перед ним. И он пошел на таран. Он еще успел заметить дневным сознанием какого-то человека, затесавшегося между ним и судьбой. Он спас его, прогнал с дороги резким сигналом. Это была последняя дань обыденщине, в которой он погибал столько лет и все же погиб. Остальное творилось в тех горних высях, где человеческий дух становится над смертью. Он раздавил паука, он сокрушил зло, расквитался сполна за мальчика, расстрелянного на взлетной площадке аэродрома, за всех мальчиков, погубленных свастикой.