— Насчет идей я и сам не так слаб, — с недовольным видом сказал Василий, — а вот надо ли все делать в одно время, да еще с таким напряжением? Вот, к примеру, идем мы, разведчики, по парме, на зиму глядя… Поход наш, — я ваши цифры видел, Борис Петрович, — даст государству сорок миллионов экономии. Так почему бы его, поход этот, не провести будущей весной? А вдруг мы не дойдем? Тогда что же, весны ждать будут, чтобы других послать, или поведут трассу вкривь и вкось — и те сорок миллионов псу под хвост? Как же будет-то, Борис Петрович?
— Ничего, Василий, мы дойдем, — нехотя пробормотал Колыванов.
Было в этом разговоре нечто такое тревожное, что приводило на память разные россказни о самовольном прекращении работ, о распрях среди разведчиков, попадавших в подобное положение. Истории эти добром не кончались. Люди переставали верить в себя, в товарища, бросали друг дружку и, случалось, погибали. Но видно было, что разговор этот, пусть и не подготовленный заранее, возник не случайно. Вот и Лундин, взглянув на Екатерину Андреевну, вмешался:
— Дойти мы, конечно, дойдем, Борис Петрович. Только хотелось бы знать, как же это начальники ваши плантуют, если получается наш поход на пригибе да пережиме? Вот вы, Екатерина Андреевна, к начальству ближе, скажите нам, о чем оно, начальство, думало, когда не дало нам ни сроку, ни отдыху? Или там, наверху, считают: у мужика сил на века? Ведь вам тоже небось хочется отдохнуть?
— А что ты называешь отдыхом, Семен? — спросил Колыванов.
— Конечно, не безделье! — сердито сказал охотник. — Но хочется мне, чтобы каждое наше дело, которых теперь у нас, может, будет побольше прежнего, велось бы не ярмаркой, где мужик из похвальбы подымал воз хлеба за тележный ходок, а потом умирал от грыжи, а делалось бы исподволь, с умом, с подготовочкой. Тогда бы, к примеру, не надо было идти в лес на осень глядя да бежать по нему сломя голову, чтобы не опоздать, и идти все время, между прочим, по край смерти. Тогда бы все было заранее усмотрено и устроено. Шла бы вся наша экспедиция вместе, женщина бы в лес не ходила — ей и дома дел много, — дурной начальник сроков бы для смеху не назначал, тем более что нам-то не до смеху, а как бы от беды отбиться с такими сроками. Вот о чем у меня разговор…
— Я пошла в экспедицию по собственному желанию, — устало сказала Екатерина Андреевна.
— Это я понимаю, — ответил Лундин, — да ведь даже и за своим счастьем по тореной дороге гнаться легче…
В его голосе и наступившем затем принужденном молчании Чеботарев уловил что-то такое, чего не мог уразуметь, и живо приподнялся на локтях, оглядывая остальных. Он уже жалел о том, что начал этот разговор, в котором ему все время слышалось нечто иносказательное, неуловимое. Колыванов сидел, глядя в огонь, Баженова спрятала по привычке лицо от всех, а Лундин все так же требовательно ждал от них двоих какого-то ответа, о смысле которого Чеботарев и догадаться не мог. И теперь лежал в позе напряженного ожидания, полагая, что если уж молчаливый охотник заговорил, так на полуслове не остановится.
— По тореной дороге за счастьем не ходят, — жестко сказал Колыванов. — А так как никому не известно, где оно обитает, значит, и на нетореной тропе найти его трудно. Лучше оставим этот разговор, завтра рано вставать, спите…
— Кому спится легко, тот выспится, — рассудительно заговорил Лундин. — А вот сдается мне, что после войны люди стали жесточе. Вот возьмем, к примеру, кому нужно было, чтобы мой сын стал калекой? А он одно отвечает: «Я выполнял приказ главного инженера товарища Барышева…» А что, этот товарищ не знал, как может его приказ обернуться? Если знал — его судить мало! А не знал, тоже надо судить, — почему не за свое дело взялся? А сын мой, — коммунист! — выразительно подчеркнул он, — которому бы надо самому за народ стоять, отвечает одно: объективные обстоятельства…
Это упоминание о трагедии с сыном старика Григорием Лундиным упало в тишину как камень. Все знали, что Григорий Лундин, один из самых известных подрывников на строительстве, где перед этим работали все вместе — Колыванов, Баженова и Чеботарев — в Казахстане, перебравшись на Алтай, был тяжело контужен, выполняя приказ Барышева. Он так и не смог больше вернуться к работе. Год провалявшись по клиникам и больницам, Григорий остался глухонемым инвалидом.
И имя Барышева, человека решительного, резкого, не щадившего для своих целей никого и ничего, словно бы нависло над головами людей. Екатерина Андреевна вздрогнула и села, испуганно глядя на Лундина. Колыванов отвернулся от света, засовывая свою записную книжку в карман с таким усердием, словно это было главное для него дело. Чеботарев поднялся на колени, переводя взгляд с одного на другого.
— Да у вас и у самого, Борис Петрович, всю душу тем холодом выморозило, — с упреком продолжал старик, видно не желая больше молчать. — Я ведь вас мальчишкой помню. Были вы тихий и к человеку добрый. А вот вернулись домой не только что мужчиной, пришли в родной дом как сквозной ветер, все тепло выдули. И не только из дома, а и из души. Поглядел я на вашу матушку. Молчит, ничего не говорит, а и без слов видно, что даже ей с вами тяжело. А отчего? От холода! Душа у вас застыла, вот что! И оттого в делах ваших спешка, неустройство. То, что надо лаской решать, добрым словом, вы сплеча рубите, как саблей. Вот и думаю я: а не Барышев ли и вашу душу застудил?
Баженова, снова укладываясь, не поворачиваясь к Лундину, сказала:
— Неверно вы рассуждаете, Семен Тимофеевич… У Бориса Петровича большое дело, ему о деле и надо думать. Одной мягкостью да душевностью тут не обойдешься. Крепкому и сильному воевать легче…
— А мягкому человеку другие душу свободнее открывают, — сердито сказал старик. — А придет время, с того же Бориса Петровича за товарища Барышева спросят: что же, скажут, вы не видели, кому покорялись? Или у нас и вправду страшнее кошки зверя нет?
И снова имя Барышева прогремело как набат.
Колыванов поднял тяжелые, набухшие от усталости веки и сухо оборвал разговор:
— Предлагаю спать.
И принялся укладываться, словно и не о нем шла речь.
Но Чеботарев, больше знавший характер Бориса Петровича, видел, как набрякла и окаменела его шея, как выступили желваки на скулах. Он осторожно подвинулся к Лундину, притворяясь сморенным усталостью и сном. Когда Колыванов прилег, он тихонько спросил у Лундина:
— Чего ради ты на Бориса Петровича напустился?
— Жены ради, — ворчливо ответил охотник.
— Какой жены? — изумленно спросил Чеботарев.
— А Екатерины Андреевны… Не видишь, что ли, как она сохнет? Ведь не дойдет до прииска, если ей сердце не согреть…
— Баженова — его жена? — широко открыв глаза, спросил Василий.
— Была, да Барышев увел, — сухо сказал охотник. — Теперь она и рада бы вернуться, а он простить не может! Впрочем, ты лучше спи, мал еще в большие дела вязаться… — и отвернулся, сразу захрапев, чтобы пресечь всякие попытки со стороны Чеботарева к продолжению этого тяжелого разговора.
Чеботарев лежал вверх лицом. Падала изморось, оседая холодными каплями на лбу и на щеках. Он ничего не замечал. Он вспоминал все, что видел странного в поведении Екатерины Андреевны и Колыванова и только теперь понимал всю глубину горя, которое несли в себе эти люди, понимал и удивлялся тому, как много силы было у них, чтобы все это скрывать не только от посторонних, но и друг от друга.
Утром Чеботарев встал очень задумчивым, тихим, словно за одну ночь произошли в нем еще и непонятные ему, но очень глубокие изменения. Свертывая лагерь, готовя походные мешки, он все время наблюдал за Баженовой и Колывановым. Екатерина Андреевна была утомлена, словно и не спала. А Борис Петрович держался очень спокойно, деловито, по нему нельзя было понять, оставила ли какой-нибудь след в его душе ночная беседа. Лундин был хмур, сердит, вопреки обыкновению, словно стыдился вчерашней болтливости.
И весь день, начатый без доброй дружбы и чистоты, которая до сих пор объединяла членов экспедиции, пошел неудачно. При очередной переправе через приток Нима они утопили мешок с сухарями — весь свой запас. Берега Нима в верховьях оказались непроходимыми, так как нагорное плато было завалено буреломом, а по кромке берега сползали скалы, преграждавшие путь. Увидав открытую воду, где не было ни шуги, ни льда, они пять часов потратили на изготовление плота. А проплыть на этом плоту удалось только три километра. Дальше Ним окончательно стал. Плот бросили на пикете 2268. Это был уже четвертый за несколько дней.
На вечернем привале они подсчитали все наличные запасы продуктов. Оказалось, что табаку хватит на три-четыре дня, мяса дней на шесть, соли было достаточно. Но не было главного — хлеба. Лундин предложил вернуться к отряду Иванцова, чтобы продолжать дальнейший путь совместно.