— Половину отдай Сверчку. Разбросать сегодня ночью. Наши близко… А домой не ходи.
— Почему?
Он второй день мечтал заскочить домой, умыться, поесть хоть чего-нибудь горячего, домашнего.
— Я тебе должна сказать, Кузя. — Она отвернулась от него и твердо выговорила: — Вчера твоего папу… В шахте… Расстреляли и сбросили в ствол…
Несколько минут оба молчали, потом он еле слышно спросил:
— Мама где?
— С мамой — люди, — строго сказала Катерина и положила руку на сжавшиеся плечи. — А тебе нельзя. И ты иди, нехорошо тебе тут задерживаться.
Пакет из ведра уже скользнул под угли. Она помогла вытолкать обратно тачку. Держась за колючие доски, проводила взглядом худенького оборвыша — локти торчат, лопатки торчат, плечи узкие, зябко сведенные. А наклон головы — Вовин, упрямый. И улыбка — Вовина. Только когда-то он теперь улыбнется!
Город еще дымился.
На проспект Красных Шахтеров не пускали: там работали саперы. Машины шли в объезд, по Косому переулку. Переулок всползал на горку, — оттуда, с горки, они впервые увидели разбитый скелет Коксохима, по-прежнему похожего на крейсер, но крейсер, только что вышедший из боя: две его трубы гордо поднимались в чистое, бездымное небо, две другие были снесены или взорваны, торчали коротышки с зазубринами наверху.
Машина покатилась под горку и обогнула шахту. Знакомые терриконы, стоящие рядом и уже давно сросшиеся внизу… Поваленный набок копер… Опрокинутые скипы без колес… Землянка у подножия одного из терриконов, когда-то оставленная Чубаком как музейный экспонат прошлого, — каменной ограды и мемориальной доски уже нет, а в землянке, похоже, кто-то живет.
Трое друзей стояли в кузове и смотрели, смотрели на все, что было знакомо с детства и теперь так горько изменилось, и еще чаще — вперед, туда, где за крышами и деревьями не было видно, но могло вот-вот показаться… Что? Что они увидят там, где когда-то так изящно изгибались трубы, высились башенки скрубберов, белели здания компрессорной и насосной, разбегались от голубой подстанции жилы проводов…
Им еще предстояло все, что выпадало людям, с боями вернувшимся на истерзанную родину: все удары, вся боль, все волнение поисков близких… Но в эти минуты, когда должна была вот-вот показаться навеки милая станция, они думали только о ней.
И они ее увидели.
Они соскочили с машины у закопченной стены с черными проемами на месте окон и зловещей пустотой внутри.
Они вошли на территорию станции через ворота, хотя ворот уже не было и от ограды остались одни обломки. Первое впечатление неузнаваемой перемены было от зелени: акации и клены, которые тут посадили в первый год под лозунгом «Каждый должен посадить пять саженцев!», — эти акации и клены уже сомкнулись кудрявыми кронами.
В конце главной аллеи несколько акаций стояли голые, засохшие, по краю глубокого окопа торчали их обрубленные корни.
На дне окопа лежало два трупа: один лицом вниз, в каске с облупившейся свастикой, другой на боку, соломенные волосы присыпаны землей.
Компрессорной нет, один фундамент. Насосная сохранилась, только угол здания будто вырван клещами. Подстанция — груда камней и покачивающиеся под ними сорванные провода.
Изрытое снарядами поле еще хранило следы прежнего: уцелели бетонные стойки, на которых когда-то лежали трубопроводы, кое-где чернеют выходящие из скважин трубы без головок — головки сняли перед отступлением, так же как компрессоры и аппаратуру.
Трое стояли, сняв фуражки, над этим кладбищем.
— Все начинать сначала… — сказал младший из трех и сурово сжал дрогнувшие губы.
Рука друга легла на его плечо. Голос звучал рассудительно:
— Почему с начала? Не с начала, а с середины. Вернее, с той же точки.
С той же? Как из дальней дали, сквозь тягостное напряжение военной страды пробилось воспоминание об ином, счастливом напряжении труда и нелегких исканиях, когда каждый успех выдвигал новые, еще не решенные задачи, когда было столько догадок, и споров, и опытов, и надежд… Какой желанной и пока недостижимой показалась двум друзьям та самая точка, и как остро захотелось вернуться к ней, чтобы двинуть вперед, и какой отрадой привиделось все, что могло ожидать их на этом возобновленном пути, — и борьба, и осложнения, и новые искания, и труд, труд, труд… Дорваться бы!
Третий, самый старший и по возрасту, и по воинскому званию, и вместе с тем по всей повадке — самый неисправимо штатский, уже по-хозяйски осматривался и прикидывал, с чего начинать.
— Где людей найти, вот вопрос, — сказал он озабоченно. — А камень на камень быстро складывается.
— Слушайте! — вдруг пораженно воскликнул младший, и лицо его осветилось чистой радостью.
Повиснув над этим горьким полем и трепыхая крылышками, в небе торжествующе заливался жаворонок.
1
Они шагали втроем, плечом к плечу, прямо по сочной, еще не успевшей выгореть степи, никуда не спеша, позволяя ветру подталкивать их в спину. Сильный и теплый, он трепал и спутывал их волосы, вздувал рубахи и носился вокруг них, то вскидывая, то пригибая зеленые метелки типчины, раздувая золотистые сквозные шары молочая и совсем расстилая по земле и без того поникшие кисти шалфея. Наиграется вволю, пахнет в лицо горьковатыми запахами полыни и чебреца, а потом сдует с ближнего террикона бурую донецкую пыль, смешанную с черной угольной, понесет ее облаком над степью да и уронит на кусты ежевики по краям балки, на серебристые хвосты цветущего ковыля. Затихнет, даст услышать смягченный расстоянием грохот угля, ссыпаемого в бункера, разноголосую перекличку маневровых паровозов и трезвон бегущего под уклон трамвая, поколышет дымную пелену над заводами и станцией — и вдруг бросит в степное раздолье кисловатый запашок угля.
Друзья шагали размашисто, дышали во всю грудь и говорили во весь голос. Поговорят, необременительно помолчат — и снова кто-нибудь из трех выскажет мелькнувшую мысль; подхватят ее — хорошо, не подхватят — тоже не беда. Только одного они не касались: официального извещения со штампом Академии наук, полученного Сашей Мордвиновым, хотя именно это извещение, сулящее разлуку, оторвало их сегодня от субботних дел.
— А что, если так идти и идти, не сворачивая? Через балки, через речки, через города — напрямки. За сколько дней мы бы до Москвы дошли?
Так спросил Палька Светов, самый молодой из трех, — черноглазый, с юношески гладкими щеками и решительно выдвинутым подбородком.
— Отсюда напрямик не Москва, а Харьков, — сказал Саша Мордвинов и остановился, чтобы ориентироваться по низкому закатному солнцу.
Он был высок, тонок, загорелое лицо казалось светлым оттого, что глаза очень светлые, мягко-серые, а волосы белесые. Прищурясь, он оглядел горизонт, взрезанный тут и там крутыми холмами терриконов, похожими на вулканы, но вулканы, все как один, с вершинами набекрень; раскинул руки, определяя направление, и не без педантизма уточнил:
— Так — север, так — запад. Конечно, Харьков.
Некоторое время они спорили, как идти на Харьков, а как — на Москву, спорили так, будто им вот сейчас предстояло идти туда.
— Поезд довезет, была бы причина ехать, — лениво подал голос Липатов и замолк.
Добрая, хитроватая улыбка еще долго не сходила с его лица — то дрогнет на губах, то подчеркнет первые морщинки возле глубоко посаженных голубеньких глаз. Низкорослый, костистый, с прочно подведенными углем ресницами, он был самым старшим из трех — скоро тридцать. Вместе с друзьями он остановился и вместе с друзьями, равняя шаг, пошел дальше, но думал свою думу. Когда он прислушался, друзья обсуждали, помогает ли альпинизм вырабатывать характер.
— Характер — это воля плюс выдержка и упорство, — говорил Саша.
— Чего стоят упорство и воля, если они просто так, без всякой пользы! — горячился Палька. — Плевал я на характер, если он не устремлен на настоящее дело!
— Чем плевать, лучше тренировать характер, — улыбнулся Саша. — В том числе и выдержку.
— На что он намекает, Палька, ты не знаешь? — поддразнивал Липатов.
— Не знаю, — буркнул Палька и ожесточенно двинул ногой круглый кустик синеголовника, но кустик устоял, не надломился, и Палька виновато поправил его носком ботинка. — Я знаю, что и чувство коллектива, и эта ваша выдержка вырабатываются в деле! На чем-то большом! Когда — умереть, но добиться!
Он склонил голову так, что уперся подбородком в грудь, и сказал с тоской:
— Хочу такого. А где оно? Китаевские «битум-альфа», «битум-бета»… сколько можно!
Саша глядел огорченно, понимая, почему Палька томится сегодня, почему такой невыносимой показалась методическая возня с навесками угля, которую навязал ему Китаев для своей нескончаемой работы о природе спекаемости углей… Конечно, вышло обидно. Вместе, втроем, кончали Донецкий институт угля. Ну, Липатов — горняк, он и не претендовал ни на что другое. А они с Палькой решили — в науку! Радовались, что их оставили при кафедре. И вдруг одного из двух, Сашу, выдвинули в аспирантуру лучшего в стране столичного института. Работать под руководством академика Лахтина! Еще месяц назад он и мечтать об этом не смел.