— Вас жена так заморила или на фронте отощали? — И, не дожидаясь ответа, кинула через плечо сестре, изготовившейся писать: — Усиленное питание!
Ох уж эта Агния Васильевна! Ну до чего же я ее люблю! Да что там люблю, обожаю просто! Вот если б она это знала и посмотрела бы на меня!.. Хоть разок!.. Нет, не смотрит.
Азербайджанца Колю (у него другое имя, но трудное, и он махнул рукой: «А какой разница?! Пусть будит Коля!») слушает Агния Васильевна, слушает, щупает. Коле щекотно и он ужимается, хихикает. А еще месяц назад богу, или, — как он у них там? аллаху, что ли, душу отдавал. Когда ему сделали операцию, он, обалдевший от наркоза, утром мостился и мостился на кровати, улыбаясь всем нам светлой такой улыбкой. «Ты что?» — с ужасом, придавленно вопросил кто-то наконец. «А я сичас на кина пойду!» все так же лучезарно улыбаясь, заявил. Коля. Ну, тут все мы застучали, забренчали чем только можно, прибежали санитарки и Колю к кровати привязали.
Агния Васильевна звонко завезла по Коликой спине ладонью:
— В палату выздоравливающих!
Что тут началось! Азербайджанец рубаху на себя, вскочил, глазами засверкал:
— Вот! Кто прав? Я прав! Вот! Мне Полше гаварили: «Памрешь!» Украине гаварили: «Па-а-аамрешь!!» и Львове, и Винице, и Киеве «Памрешь! Памрешь! Памрешь!.» Как памрешь? Пачиму памрешь? Ни сагласный! Жить хачу! Вина пить хачу! Танцивать хачу! Девушек любить хачу! — Колю тут же осенило: — Дайте я вас па-сссы-ци-лую! — Раскинув руки, Коля двинулся вперед, но Агния Васильевна остановила его:
— Потом, потом! Придешь в ординаторскую и сколько твоей душе будет угодно — целуй! Мы изготовимся к этой процедуре, а сейчас обход. Не мешай!..
Говоря это, Агния Васильевна медленно двигалась к койке Антипина, и тон ее и выражение лица заметно менялись. Возле Антипина она пробыла недолго и все время уводила глаза. А он ловил ее взгляд, не умеющий и все-таки часто вынужденный врать.
— Вас переведут в другую палату, — оказала Агния Васильевна, помолчала. — В отдельную.
— В изолятор?
— Нет-нет, что вы! Просто в отдельную палату. Там тише, теплей. Удобней там…
Антипин все понял, попробовал бороться, отстоять еще что-то:
— Зачем же? Мне здесь хорошо. Ребята все свои… привык я к ним. Гусаков, товарищ старшина, однополчанин… ребятишки вон молоденькие! Веселые. Мне здесь глянется… — торопился Антипин, видя, что Агния Васильевна поднялась и собирается уходить от его койки.
В палате сделалось тихо. Так тихо при мне еще ни разу не было.
Агния Васильевна остановилась возле койки моего соседа.
— Ну, а тут все пече?
— Пече, доктор, ох, пече…
— Шов рубцуется нормально. В палату выздоравливающих! Она у нас самая холодная. Чтоб не пекло! — Что-то неприятное, свойственное только докторам и веем тем, кто может беспрепятственно властвовать над людьми и распоряжаться их судьбами, появилось в голосе Агнии Васильевны. Я ее такую не любил, боялся и потому затаился под одеялом и не дыбился уж ей встречно.
— Та як же ж?.. Та ж болыть! И так пече. Так пече… — ныл мой сосед.
Но Агния Васильевна ровно бы и не слышала его. Сдернула с меня одеяло, послушала, велела показать язык.
— Покурил?! — Я опустил покаянно голову. — Разве от хлороформа мало обалдел? Могу добавить!
— Н-не! — испугался я. — Ну его! Что-то похожее на улыбку тронуло сухие губы Агнии Васильевны, и пенсне сверкнуло приветливей.
— Ходить когда разрешите? — осмелел я.
— Сие зависит от тебя. Будешь смирно лежать — скоро, прыгать станешь — полежишь.
«Зависит, — раздражению повторил я про себя. — Ну, зависит если, так полежу смирно. Не жалко».
Больше никакого разговору в палате не было. Деловито и молча закончив обход, Агния Васильевна удалилась из палаты и, комкая в руках фонендоскоп, что-то на xoдy раздраженно сказала старшей сестре. Та плаксиво скривила губы и отвернулась.
Афоня Антипин накрылся с головой одеялом и лежал плоский, неслышный, будто и не было никого под одеялом.
Старшина Гусаков залез рукою под себя, шарил где-то в тяжелых гипсах или под гипсами, выудил из недр кровати плоскую грелку, брезгливо выплеснул в плевательницу лекарство из мензурки. Грелка заскрипела коровьим выменем, захлюпала влагой, и по палате угарно поплыл запах самогона.
— Афонь! Афонь! — потянул с Антипина одеяло старшина. — Тяпни для сугреву, а? Тяпни!..
Антипин не отзывался. Старшина опрокинул одну, другую, третью мензурку в себя, попробовал еще выдавить из грелки чего-нибудь, но больше даже не капало, и тогда он сдавил мензурку в руке так, что она хрустнула, и из пальцев старшины кровь брызнула на постель. Старшина, не замечая крови, мрачно матерился и спрашивал: где и как еще самогонки достать? Но этого никто не знал и никто, кроме старшины, находящегося в недвижном состоянии и все же умудряющегося через нянь добывать горючку, сделать такое не сумел бы, таланту не хватило бы, и, как бы оправдываясь за эту нашу бесталанность, Рюрик угрюмо сказал:
— Руку обрезал.
Старшина глянул на руку, досадливо бросил: «А!» — и стал обмывать ее из графина над плевательницей.
Я не смог пролежать, как было ведено, и двух дней. Однажды вечером я потихоньку поднялся и, придерживаясь за спинки кроватей, побрел к двери. Перед тем как подняться, я долго глядел в зеркало и любовался прической — больше-то нечем было любоваться.
Я и забыл оказать, что с тех пор, как окончательно очнулся от наркоза, я занимался только своей прической. Случилось так, что до этого у меня никогда не было прически. В деревне бабушка меня стригла наголо ножницами; в детдоме всех нас чохом обрабатывали машинкой. В ФЗО я пытался отпустить чуб, но дальше вершка дело не пошло — обкорнали. Ну а потом армия, форма двадцать, суровые порядки. Одним словом, лишь в госпитале наступила некоторая вольность. Я забыл сказать еще вот о чем. В этом госпитале я лежал недавно. В него я был переведен из армейского госпиталя, где и начал отращивать чуб.
Госпиталь этот именовался не то нервно-патологическим, не то нервно-терапевтическим. В общем, нервным. А у меня на руке были перебиты обе кости и нерв. Вот его-то и вылавливали доктора, пока я лежал под наркозом. Говорят, связали, но пальцы все равно не шевелятся. Рука совсем-совсем не болит. Она висит, ровно чужая. Пальцы на ней усохли и пожелтели. Мертвая рука.
Что я буду делать после госпиталя? Как жить? У меня единственная профессия — составитель поездов, и семь классов образования. Чтобы работать составителем, нужны обе руки.
«А, наплевать! Не один я такой! Не пропаду! Не так страшен черт…»
Мне надо выбраться в коридор, ну просто позарез надо. А рука, глаз, нога — это все пустяки. И то, что я в одном белье, — тоже пустяки. Я обернул одеяло вокруг бедер, как римский патриций, и вот в такой юбке щеголяю. Все ребята ходят в таких же. Так прилично, не видно аккуратно завязанной бинтами прорехи, и теплее, и вообще удобно.
Главное — это моя прическа, мой, можно сказать, единственный козырь. Говорят еще, что я веселый и беззаботный парень. Очень веселый. Да, я люблю пошутить, знаю всякие там присказки. Парубок, словом!
Уверен, что, если бы Лида поговорила со мной еще раз, я бы такие вещи ей рассказал из книг, про фронт и про тому подобное, что она сразу бы сомлела и взоры ваши и вздохи наши слились бы воедино!
Где я это вычитал? Сильно написано!
Вот я и в коридоре. Вспотел. Прислонился к стене. Горит всего одна лампа. Электростанция в Краснодаре еще не восстановлена. И вообще город живет еще трудно — это я знаю но разговорам.
В дальнем конце коридора наша «культурница» Ира беседует с раненым. Судя по всему, намечает план культ-мероприятий. Я начал продвигаться вдоль стоны, к этой парочке. Раненый с сожалением выпускает руку собеседницы и досадно смотрит на меня. Я же на него не смотрю. Мне не до него. Я хотел спросить у Иры, дежурит ли сегодня такая тоненькая сестренка с огромными глазами, у которых белки блестят, как фарфоровые, и повыше черной завязки дышит ямочка, а спрашиваю совсем про другое:
— Ирочка! Который час?
Удивленная моим игривым тоном, Ирочка пожимает плечами, давая понять тем самым своему собеседнику, что она ничего общего с этим солдатишкой в юбке не имеет, и говорит мне время. Я еще полюбопытствовал: когда завтра откроется библиотека? Ирочка уже сердито ответила, что в послеоперационную палату она сама принесет книги и, кроме того, доложит главврачу, как я шлялся без разрешения по коридору.
— Что ж, валяй! — вздохнул я и отправился в свою палату. По пути заглядывал во все открытые двери.
Будто через нейтралку «за языком» к противнику крался я к своей койке по нашей, глухо затемненной палате, и все же за моей спиной раздался внятный шепот:
— И кто там оно ходит? Хлебом, винам просит? — Рюрик! Ну, не скроешься, не спрячешься от этого командующего «самоваром»!