То белая колоколенка проглянет из синего марева, то красная крыша дома сквозь зелень сада, то прогремят колеса по бревенчатому мосту через светлую небыструю речку, то васильковое платье девушки завиднеется на тропинке во ржи, то солнце набросает на сочную траву ярких пятен, процедившись сквозь трепещущую листву молодых берез.
А над всем миром, по всему полуденному небу – белые облака, плоские снизу и необыкновенно причудливые, округлые, кудрявые наверху. Редко разбежались они по синему своему пастбищу, почти не мешают солнцу жарить и парить в разгаре летнего дня. Лишь иногда набежит легкая тень, овеет прохладой, а уж от дальнего леса по лугам, по полям, разливаясь все шире и как бы набирая скорость, катится новая солнечная волна.
И потому, что жарко, и потому, что нервничаешь: не опоздать бы на поезд, да к тому же чуть ли не в пятидесятый раз любуешься на все вокруг, – из-за всего этого, по совести говоря, ждешь не дождешься, когда настанет конец тарахтению телеги.
Однажды выехали мы с отцом за одиннадцать часов до поезда (нормальная езда от нас до Ундола – пять-шесть часов) в расчете на то, что лошаденка плоха и пойдет небойко.
В Нажеровском лесу высказал я отцу первое свое опасение, как бы не опоздать, не упустить поезда, как бы не пришлось сутки сидеть на вокзале и дожидаться следующего.
– Не бойсь, – отвечал отец, – еще чаю не торопясь напьемся! Но, ишь она, чего тут!
За Глуховом опасения переросли в тревогу.
– Не бойсь! Тише едешь – дальше будешь! Еще чаю успеем напиться. Ишь она, вот я ее сейчас!
Когда проехали Кучино, сомнений почти не оставалось. Потрафляем тютелька в тютельку, так, чтобы успеть вскочить на подножку.
– Не бойсь, чай не первый раз! Сказано тебе, чаю напьемся. Но, давай, на горе отдохнешь!
Часов у нас не было. Мы определялись по солнышку и просто так, по чувству времени. После Васильевки дорога до станции короткая и прямая, каких-нибудь два километра. Видны все станционные постройки и время от времени клубочки белого паровозного пара над ними. Видно было также, как, распространяя гул на окрестные леса, с разгона врезался в нагромождение этих построек и исчез за ними пассажирский поезд. Вот он постоял, погудел и вынырнул с другого конца.
– Эх, паря! – почесал в затылке отец. – А ведь это наш поезд пошел. Но, ишь, чего она тут, баловница такая, вот я ее сейчас!
Главное предсказание отца, что мы напьемся чаю, исполнилось. Мы могли теперь пить его не спеша и обстоятельно, вплоть до следующего поезда. Конечно, опоздание наше зависело и от лошади, но всем в селе было известно, что любая колхозная лошадь у Алексея Алексеевича, то есть у моего отца, шла в два раза тише, чем у кого-нибудь другого.
Гораздо чаще, чем на лошади, приходилось проделывать дорогу на станцию пешком. Причем никогда не бывало, чтобы совсем без вещей. К концу дороги и не тяжелые, перевязанные вафельным полотенцем сумки так намнут спину, грудь и плечи, а если чемодан, то он так оттянет и отвихляет обе руки, что потом три дня больно дотронуться до натруженных мест.
Дорога разделена тобой на участки, вроде как на этапы. Дойти бы до большой ветлы, стоящей в поле, сразу бы подвинулось дело, можно бы и отдохнуть. Но дерево, увиденное издалека, почти не подвигается навстречу, а когда в конце концов достигнешь его, пространство отступает от тебя вдаль, до кучинских кустиков, и надо опять преодолевать его, чтобы достигнуть этой новой цели, которая вовсе и не цель, а всего лишь очередная веха пути.
По дороге то и дело оглядываешься: не догонит ли какая подвода, чтобы попросить у хозяина ее положить вещи, а самому идти рядом с телегой. Но мало подвод на Ундольской дороге, не каждая окажется свободной и легкой, чтобы твои вещи не стали в тягость ей самой.
Так сообщались мы с внешним миром через станцию Ундол, а в это время на другом пути, а именно через большое село Ставрово и дальше, через Бабаево к асфальтированному шоссе Москва – Горький, стали сначала изредка, потом все чаще и чаще попадаться грузовые автомобили. Иногда повезет пешеходу: оглянется он в надежде на лошаденку, а сзади идет грузовик. В перемазанной одежде молодой шофер крикнет, высунувшись из кабины:
– А ну, полезай в кузов, только держись крепче!
Не веря удаче, скорее залезешь в кузов, забросив предварительно туда свой чемодан, и сознание с радостью отмечает вехи пути (там начало леска, там отдельное дерево в поле, там поворот дороги), которые казались такими далекими, почти недосягаемыми, мимо которых шел бы целый день, а теперь проскочил – и нет их, и не успел еще опомниться, а уж вот он, асфальт, большак, трасса, дорога во все концы белого света.
Постепенно в сознании людей произошел перелом: а обязательно ли ездить на поезде, если можно выехать на асфальт и «голосовать» там проходящим машинам и рано или поздно уедешь куда нужно? Но до войны мало машин проходило взад-назад даже и по асфальту. Тем более мало сворачивало их в сторону Ставрова, на булыжное шоссе, и редкая машина углублялась в земные просторы дальше Ставрова, куда не вело никакой дороги, кроме проселка, наезженного лошадьми.
Впрочем, я не совсем прав, говоря, что к этому проселку вовсе не притрагивалась рука человека. Наоборот, сколько я себя помню, всё потихонечку строили там шоссе от Ставрова к Кольчугину. Намеченная дорога проходила через Черкутино, в четырех километрах от нашего села. Но все время строительство это находилось на одном и том же месте.
Первоначальной энергии хватило на то, чтобы выкопать канавы по сторонам воображаемой дороги. Весной канавы эти наполнялись водой, и вода, сначала быстро пересыхавшая, застаивалась год от году все дольше и дольше. Откуда ни возьмись, появился тут рогоз – растение болотное. Черные бархатные шишки его красиво разнообразили полевой пейзаж. На самом полотне, то есть между двумя канавами, постоянно сидели в том или ином месте несколько рабочих с молотком в руках, а около них лежала куча камней. Они укладывали камни один к одному рядочком и успевали продвинуться за лето, может быть, даже на километр. Потом наступала зима.
Весной вода размывала мощеный участок дороги, вымывая из-под камней грунт, надо было чинить, латать, подновлять. Пока несколько лет возились с одним участком дороги, предыдущий, считавшийся законченным, приходил в совершенную негодность.
Дело было в том, что строительство это осуществлялось не государством, а местной дорожной организацией. Окрестные колхозы обязаны были привезти столько-то подвод камней, а колхозники предварительно должны были эти камни собрать. Другие колхозники выделялись для земляных работ на дороге. Но все это делалось вяло, в мизерных масштабах и, кажется, совсем не оплачивалось. По крайней мере, на днях мне соседка Маруся Кузова рассказала, как их в те времена посылали собирать камни (по стольку-то кубометров на женщину) и как они закладывали в середину пни и коряги, а сверху насыпали камней. Кучи камней, собранные ими, и сейчас еще, вот уже двадцать лет, лежат в лесу. Они заросли травой, кустами и похожи на неведомые, загадочные могилы, так как имеют продолговатую прямоугольную форму. Значит, важно ли, что у них в середине: пни, коряги или те же камни?
Дорожные мастера, как правило, были пьяницы. Не зря Юрка Семионов сказал про двух из них, что они, если бы захотели, давно уж могли бы замостить эту дорогу пустыми бутылками.
Однако я должен отвлечься и рассказать про то место, где происходила главная заготовка камней.
Один из оврагов, глубоко разрезающих то там, то тут наши поля, не успев начаться как следует, врезался в густые заросли Самойловского леса. В поле это был овраг как овраг: склоны его устланы тяжелыми, толстыми коврами из луговых и полевых цветов, а дно постлано одноцветной дорожкой из яркой сочной осоки, под которой и в самую жару держится, просачиваясь из земли, ржавая влага.
Но как скоро овраг попадет в лес, картина меняется. Огромные обомшелые ели растут по склонам, почти смыкаясь наверху, цепляясь друг за дружку мохнатыми длинными лапами. Уж не медовый, а грибной запах держится на дне оврага, который, впрочем, не называется больше оврагом, но буераком. Лесная малина, крапива, буйные папоротники, волчье лыко, бересклет, кусты орешника – все перемешалось там, иной раз и не продерешься, не исцарапавшись и не острекавшись крапивой. По ночам филины орут в буераке, как будто кого-нибудь душат разбойники, схватив за горло и надавив коленкой на грудь, а днем в небе парят коршуны, и парение их кажется выше оттого, что смотришь с глубокого буерачного дна.
На дне буерака не ржавая сквозь осоку течет водичка, но по чистому, обильно усыпанному камнями дну струится чистая холодная вода, которую так сладко пить, когда в жару объешься спелой земляникой, созревшей тут же поблизости. Неудобно нагибаться и перевешиваться вниз головой в узкое, глубоко прорытое руслице, поэтому срежешь длинный пустотелый стебель травы и через метровую трубочку эту жадно втягиваешь холодящую гортань влагу. Скорее всего, она не пахнет ничем особенным, но поскольку пьешь и в это время дышишь лесным воздухом, вдыхаешь в себя все запахи леса, то и кажется, будто вода тоже пахнет и немного малиной, и немного мятой, и папоротниками, и всякой лесной чертовщиной.