Война катилась мимо Алексея, а он возил Ивана Федоровича и, когда тот убывал в командировки, возил других начальников – неразговорчивых и угрюмых, как и его «хозяин», чуть ли не совсем уж перебрался в гараж, только здесь чувствуя себя человеком и лишь редко-редко забегая домой.
Когда он шел домой, на улице и дома, в коммуналке, ноги казались ему деревянными. Он стучал ими громко, грохотал сапогами, коря себя за эту неловкость, а оттого становился еще более неловким.
На улице, а дома уже точно, он ловил на себе взгляды женщин не то чтобы осуждающие, но какие-то холодные, скользящие по нему, точно он предмет, вещь какая-то, а не человек.
Ну там, на улице, поди разбери, кто ты такой, а уж в квартире-то все отлично знали, кто есть Алексей Пряхин. Шофер в наркомате. Ведь не нарком. Значит, отирало, тыловая крыса, вот кто…
До войны коридор коммунальной квартиры, где жил Пряхин, всегда был оживленно шумным. Вдоль узкого прохода, у огромного старинного окна стояли столики и тумбочки, составившие длинный-длинный стол, и на этих тумбочках и столиках, выстроившись неровной штатской шеренгой, обретался с десяток примусов, и наставали часы, когда все эти примусы сипели бодрыми голосами, выбрасывали синие огоньки, а на каждом дымилась кастрюля или щелкала сковорода горячим маслом.
Когда началась война, примусов поубавилось – кто эвакуировался, кто готовил себе на плитке прямо в комнате, коридор приумолк, женщин в нем толкалось мало. Но все равно они были хорошие, Алексеевы соседки, только вот глядели они теперь на него не по-хорошему, не то что до войны, когда он был гордостью квартиры в своей кожаной скрипучей униформе. И Алексей проходил мимо, коротко, сдержанно здороваясь и убыстряя шаг.
Особенно после того случая.
Его остановила самая добрая, самая интеллигентная среди всех соседок – учительница Мария Сергеевна. Алексей почти месяц не был дома, заскочил на минуту по какой-то надобности, она схватила его за рукав у своей керосинки.
Алексей остановился, неуверенно улыбаясь, кивая старушке. А она неожиданно спросила, часто мигая:
– Я получила похоронку на сына, на Сережу, да, да, – и, не дав ему посочувствовать, не дав ему просто опомниться, без перехода спросила: – Он погиб на фронте, это понятно, все-таки война, а вот вы почему здесь? Вы почему?
Всю эту фразу, сообщение это и этот вопрос она сказала очень тихим шепотом, точно даже и не сказала вовсе, а громко подумала. Алексею пришлось даже напрягаться, чтобы услышать ее, но ему показалось, будто Мария Сергеевна прокричала свои слова.
Он стоял перед ней, сначала глядя ей в глаза, еще по инерции глядя, потом опустив взгляд.
Затем двинулся к выходу.
Что он мог ответить? Проговорить несколько слов, повторить то, что сказал Иван Федорович? Но это был бы пустой звук для Марии Сергеевны. У нее – Сережа… А он – здесь…
В тот же день Алексей снова обратился к Ивану Федоровичу, начальник кричал опять, но теперь Пряхина еще вызвали в кадры, и тамошний начальник кричал ему тоже о дисциплине военного времени, о том, что наркомат приравнен к воинскому подразделению, и даже о трибунале.
Несмотря на крик, Алексей подал начальнику кадров заявление. Но тот закричал еще пуще, даже затопал ногами и бумагу порвал прямо на глазах у Пряхина.
– Не имеете права! – выдавил из себя Алексей и вышел.
– Имею! – крикнул ему вслед начальник.
Вначале Пряхин хотел снова писать заявление, но ему отсоветовал шофер наркома, худой, туберкулезный мужик.
– Будут неприятности, – сказал он. И добавил подумав: – Ты же знаешь, где мы.
Алексей сник, еще больше ушел в себя, ругая за нерешительность, за трусость, в конце концов. Все воюют, а он… Тыловая крыса… Отирало.
Все ниже держал Пряхин голову, все реже появлялся на улице пешком, домой перестал заходить вовсе, да и характер у него резко переменился. Раньше с Иваном Федоровичем переговаривался, обсуждал то или другое, конечно, о событиях на фронте говорили, а тут начались салюты, и он совсем свял: пройдет война без него.
Ездили они множество – и по Москве, и в недальние, и даже в дальние города. И вот однажды в такой поездке произошло у Алексея с Иваном Федоровичем решительное объяснение. Они свернули с дороги, остановились подкрепиться, Иван Федорович принял по маленькой и, видно, чтоб развеселить своего водителя, начал советовать ему поскорей жениться.
– Мужики на войне, Алеха, баб свободных пруд пруди.
Алексей задумался. Впрочем, это Ивану Федоровичу только показалось, что он задумался. Просто Алексей собирал слова, а заодно успокаивал себя, чтобы не брякнуть начальнику непотребного.
– Вот видите, – сказал он, – даже вы меня перестали уважать.
– Ты это чего, Алексей? – вскинулся, не понимая, начальник.
– Да я и сам на себя плюнул, – махнул рукой Алексей. – Война мимо меня катится, а я за вами, выходит, отсиделся.
Иван Федорович открыл рот, чтобы что-то сказать, но смолчал. Потом проговорил:
– Прости, Алексей, уж больно ты угрюм, хотел пошутить, да по-дурацки вышло. Прости.
Пряхин отвернулся в сторону и, не глядя Ивану Федоровичу в глаза, сказал:
– Отпустите на фронт.
Алексей чувствовал, знал точно, что Иван Федорович вскинул кустистые брови, разглядывает его внимательно, но молчит.
– Не могу я больше, – сказал Алексей хрипло.
Тот все молчал, и Пряхин вспомнил, как еще в первый раз, накричавшись, Иван Федорович сказал ему неожиданно спокойно, словно и не волновался и не кричал только что: «А кроме того, жалко тебя, Пряхин, ты ведь как перст одинокий, сгинешь, и поплакать будет некому». – «Ну и хорошо!» – воскликнул Алексей, но начальник опять заорал: «От-ставить разговоры!» Вот он такой, Иван Федорович, старый рубака, комполка Первой Конной, – то кричит, то жалеет, то вот молчит, как теперь…
Иван Федорович глотнул, крякнул, верно, выпил и, еще помолчав, буркнул сердито:
– Давай.
Алексей обернулся, теперь уже он разглядывал начальника, ловил его взгляд, хотел слово какое-нибудь придумать, но Иван Федорович сердито жевал колбасу и старательно отворачивался.
Через несколько дней, когда прощались, начальник облапил его, прижал сильно к кожаному наркоматовскому пальто и сказал:
– Давай, Алешка, за двоих! Я ведь тоже…
«За двоих!» Пряхин вспомнил слова эти, сказанные дрогнувшим голосом, и криво усмехнулся. Хоть бы за одного… Убил хоть одного фрица? Шел в атаку? Спас товарища? Сделал хоть что-нибудь стоящее там, на войне?
Пришел на фронт в январе сорок четвертого, при первой же бомбежке залетел под бомбу, еле выскребся на белый свет и вот теперь спрятался за добрую тетю Груню, за свою спасительницу…
«Давай, Алешка!»
Хреновый из него вояка вышел, что и говорить. Встреть он Ивана Федоровича, и объяснить нечего. Ну да ладно. Разве лучше, если бы отсиделся в наркомате? И так стыдобушки хлебнул. Так что ранение свое рассматривал Алексей как наказание за нерешительность, за трусость.
Изумленно приходя в себя, Алексей оглядел голубые занавески на окнах, чистый крашеный пол, покачал головой, разглядывая тетю Груню.
– Чего, голубок, затуманился? – улыбнулась тетя Груня, наливая в стаканы кипяток. – Иль зазноба вспомнилась? Ай, расскажи! Никогда мы про жизнь твою не балакали, сказал только, что бобыль, а как же так – немолодой да одинокий? Иль беда какая случилась, так скажи, поплачь, как тогда, в первый раз, гляди полегчает. – Алексей улыбнулся.
– Ну, тетя Груня, и мастерица ты уговаривать да приговаривать! А балакать тут долго нечего. Была жена-то, была. Да сплыла. К другому сбежала, до войны еще. Ну и бог с ней!
Тетя Груня качнула головой, глаза прикрыла – стала похожа на грустную птицу.
– Не пожалела, значит, тебя, себя пожалела.
– Откуда ты знаешь? – встрепенулся Алексей.
– И-и, милай, – усмехнулась тетя Груня, – тут и знать нечего, все люди на две половинки делятся – на тех, кто себя жалеет, да на тех, кто жалеет других… Пей чаек-то! С калинкой!
Алексей пил чай, вглядывался в свое отражение на медном чайнике и снова чувствовал то, что было с ним днем: минувшее как бы отступает, становится незначительным, и тело наполняется новым желанием жить дальше, начать все снова, пусть вокруг война, пусть горе и беда еще носятся по улицам. Его-то они уже зацепили, и нечего им больше делать в его судьбе.
Ну ведь может же, может начаться все снова, сначала! И не в Москве, где есть у него комната и в той комнате все его минувшее, а в этом дальнем городке, деревянном, теплом, с доброй тетей Груней-спасительницей.
Может же стать так, что жизнь, отмеренная ему без удач, очень просто и незаметно отчеркнется жирной чертой, а дальше все будет другим – хорошим, ярким, светлым.
А то, прошлое, – Москва, неудачная женитьба и побег жены, больно ранивший сердце, служба шофером у хорошего человека Ивана Федоровича, стыд за то, что он не на фронте, бомба и страдания – все это только первая попытка: ничем не замечательная, средняя, – но ведь первая же, только первая!