он, — должок получить с вас... по закону‑с должок.
— Я принесу деньги завтра, — сказала мать, приободрившись.
— До завтра ждать не могу... Не подпишете — завтра господин пристав пожалует.
— Что ж, Маша, — сказал дядя Миша, — придется, видно, подписать, — И, взяв из рук растерявшегося лавочника лист бумаги, разорвал его, а клочки бросил в топившуюся голландку...
— Как вы смеете! — неистово закричал Семен Иванович. — Я не позволю. Я господину исправнику напишу. Это попрание закона!
— А теперь, — спокойно сказал дядя Миша, — пожалуйте к двери, — и выпроводил «гостей».
Семен Иванович долго еще шумел, грозил и ругался во дворе и на улице, а дядя Миша, вернувшись, успокоил мать и бабушку. Он обещал им уладить это дело. Потом снова присел к нам на постель, и полилась дивная сказка про Серого Волка и Ивана-царевича.
Дядя Миша в молодости обладал большой физической силой. Рассказывали, однажды становой за что-то посадил его в холодную и приказал уряднику наутро привести к себе. Становой был молодой и нетерпеливый. Подвыпив с вечера со своим приятелем — лесничим, он стал хвалиться, что поймал важного бунтаря-крамольника и завтра этот бунтарь и крамольник будет у него в ногах валяться и вымаливать прощение.
Лесничий подзадорил станового. Тот не захотел ждать до утра, обещал сейчас же привести дядю Мишу и поклялся, что по его неотразимому внушению арестант будет петь с ним «Боже, царя храни».
Становой тут же оделся и направился в холодную.
Как встретился ретивый блюститель закона с дядей Мишей, как объяснялся с ним, — неизвестно. Известно только, что, когда урядник пришел утром за дядей Мишей, в холодной его не оказалось. А на его месте, связанный по рукам и ногам и прикрученный веревкой к скамейке, лежал становой.
Дядя Миша ночью ушел в город к одному приятелю и несколько недель скитался по уезду, пока друзья не переправили его на юг.
Это было давно, когда дядя Миша был и силен и здоров.
Теперь, надломленный болезнью, он больше лежал, но бодрости не терял, часто подходил к матери, которая после работы садилась отдохнуть у печки, клал руку ей на плечо и говорил:
— Ну, что задумалась? А? Нужды испугалась? Эка беда! А мы ее вот так, вот так... — и при этом начинал щекотать нас, а мы катались по постели и смеялись.
Я заболел корью. Дядя Миша подходил ко мне, ласково брал меня за подбородок и весело спрашивал:
— Что, герой, хорошо на белом свете жить?
— Хорошо! — отвечал я.
— Ну, если так, — говорил он, — значит, дело наше на поправку пойдет.
И мне казалось тогда, что дядя Миша все может. Возьмет вот сейчас палку и на моих глазах заставит ее распустить листья, прикажет ей расцвести — и она сейчас же расцветет.
Может быть, Семен Иванович не простил дяде Мише его вмешательства в наши земельные дела, а может быть, у дяди Миши с начальством еще какие-нибудь счеты были, — только однажды поздней осенью, вечером, пришли к нам урядник с жандармом, а с ними Гришка Лобанов, и увезли дядю Мишу.
Но он как будто невидимо продолжал жить с нами во всех наших делах, особенно в дни тягот и невеселых раздумий. Мама и бабушка часто вспоминали о нем: «Будь с нами дядя Миша, все бы было по-другому...»
В зимнюю вьюгу, под вой метели, когда на душе и так было тоскливо, а в избе холодно, бабушка садилась на край печи и, склонившись над нами, тяжело вздыхала. Потом, прислушиваясь к ровному дыханию спящих ребят, начинала печально причитать:
А сыночек ты мой, Мишенька,
Хоть взглянул бы ты на сиротинушек,
Кто укажет им да путь-дороженьку,
Кто наставит их да уму-разуму.
Нет у птенчиков отца родного,
Родна матушка призамаялась...
А соколик мой, да милый Мишенька
Твоя силушка не у дел лежит.
Сердце огненно порастоптано.
И не сокол ясный во степи лежит.
На холме крутом во плакун-траве
В сердце раненный каленой стрелой,
То сыночек мой взаперти сидит.
И томится он тоской смертною,
Ждет-пождет себе избавления.
Уж вы ратуйте, други верные,
Вызволяйте его из неволюшки,
Избавляйте-ка от злой кручинушки,
Вы пустите летать ясна сокола
К соколятам своим на свободушку...
Потом принималась со слезами молиться. Помолившись и наплакавшись, она ложилась рядом с нами. Тело ее вздрагивало от подавленных рыданий. Я прижимался к ней и целовал ее заплаканное лицо.
— Спи, спи, полуночник, — говорила она, перестав плакать.
И мы все ждали дядю Мишу. Заслышав иногда колокольчик почтовой тройки или чей-либо стук в ворота, бабушка бежала к окну и радостно кричала:
— Миша приехал! Миша приехал!
Но дядя Миша не приезжал...
После возвращения из Сергиевска я почувствовал страстную привязанность к матери. Мать часто ругала, даже била меня, чтобы я не мешал ей, не вертелся под ногами. Она пугала нас, рассказывая, как одна вдова бросила своих детей. Намучившись с ними, вдова пришла в отчаяние, открыла зимой двери настежь и, когда дети спали, убежала от них.
Бывало, ночью, проснувшись, я с тревогой подбегал к постели матери и в темноте искал, здесь ли она. Когда рано утром она вставала провожать корову в стадо, я поднимался и с ревом бежал по улице, удивляя прохожих. Мать встречала меня шлепками и бранью, но я не чувствовал побоев от радости, что нашел ее.
...Тихо и радостно совершается утро в избе. И, может быть, от этой особенной утренней тишины я просыпаюсь и открываю глаза.
На стенах колеблется теплое розовое зарево от пылающих в печи дров. А за окном — синяя холодная тишина.
Мать перед печкой месит тесто. Я слышу щелкающие звуки и острый запах закваски. Тень матери на стене то опускается, то поднимается до потолка. Иногда она заполняет собой всю избу.
И я думаю о том, как