Поздно ночью к Акиму пришла его мать, Мария Климовна. Тетки вышли из комнаты. Мать пришла в домашнем затрапезном платье, прибежала, накинув на плечи платок. На глазах у матери были очки, перевязанные ниткой, – чтобы лучше разглядеть сына. И мать была торжественна, как на причастии. Мать обняла сына, мать прижала свою сухонькую грудь к груди сына, мать перебирала своими костяными пальцами волосы сына, мать прижала голову свою к шее сына. Мать даже не плакала. Она была очень серьезна. Не веря глазам, она пальцами отрагивала сына. И она благословила его.
– Не придешь – к нам не придешь, сынок? – спросила мать.
Сын не ответил.
– Зачем же тогда – я-то – прожила свою жизнь?
Сын знал, что отец побьет мать, если узнает, что она приходила к сыну. Сын знал, что мать долгими часами сидит в темноте, когда спит отец, и думает о нем, о ее сыне. Сын знал, что мать от него ничего не скроет и – ничего, ничего не расскажет нового, – старое ж проклято, – а мать – мать! – единственнейшее, чудеснейшее, прекраснейшее, – его мать, подвижница, каторжница и родная всей своей жизнью. – И сын не ответил матери, ничего не сказал матери.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Наутро инженер Аким уехал. Пароход уходил вечером, – он поехал пятьдесят верст на лошадях, чтобы поспеть к ночному поезду. Ему подали тарантас и пару гнедых. День был голомяным – то дождь, то солнце и синее небо. Дорога шла по московскому тракту. Грязи развезло по втулки колес и по колена лошадям. Ехали дремучими лесами, леса стоят пасмурны, мокры, безмолвны. Возница торчал на козлах, стар и молчалив. Лошади шли шагом. На полдороге, когда Аким начал уже беспокоиться, как бы не опоздать к поезду, – останавливались покормить лошадей. В кооперативной чайной сказали, что водкой не торгуют, но водку достали напротив у шинкаря, у секретаря сельсовета. Возница подвыпил и заговорил. Он скучно рассказал свою жизнь, – о том, что тридцать лет он работал, как сказал он, по мясному делу и бросил его за ненадобностью с революцией. Когда возница был окончательно пьян, он стал удивляться власти: – «ведь вот-жа, поди-ж ты, прости господи, – я тридцать лет по мясному делу, а комиссар пришел и в три недели все сделал, а через три недели моего брата сместил по мучному делу, а брат мой по этому делу тоже тридцать лет специализировался!» – и нельзя было понять, действительно ли изумляется возница, или издевается. – Покормили лошадей, поехали дальше, опять молчали.
Инженер Аким был троцкистом, его фракция была уничтожена. Его родина, его город ему оказался ненужным: эту неделю он отдал себе для раздумий. Ему б следовало думать о судьбах революции и его партии, о собственной его судьбе революционера, – но эти мысли не шли. Он смотрел на леса – и думал о лесе, о трущобах, о болотах. Он смотрел на небо – и думал о небе, об облаках, о пространствах. Ребра лошадей давно уже покрылись пеной, лошади раздували животы в усталом дыхании. Грязь на дороге лежала непролазно, по дороге разлились озера – именно потому, что здесь шла дорога. Уже сумеречило. Лес безмолвствовал. От мыслей о лесе, о проселках, которым тысячи верст, мысли Акима пришли к тетке Капитолине и Римме, – и в тысячный раз Аким оправдал революцию. У тетки Капитолины была – что называется – честная жизнь, ни одного преступления перед городом и против городских моралей, – и ее жизнь оказалась пустою и никому не нужною. У тетки Риммы навсегда осталось в паспорте, как было бы написано и в паспорте Богоматери Марии, если бы она жила на Руси до революции, – «девица» – «имеет двоих детей», – дети Риммы были ее позором и ее горем. Но горе ее стало ее счастьем, ее достоинством, ее жизнь была полна, заполнена, – она, тетка Римма, была счастлива, – и тетка Капитолина жила счастьем сестры, не имея своей жизни. Ничего не надо бояться, надо делать – все делаемое, даже горькое бывает счастьем, – а ничто – ничем и остается. – И – Клавдия, – не счастливее ли она матери? – тем, что не знает, кто отец ее ребенка, – ибо мать знала, что любила – мерзавца. Аким вспомнил отца: лучше было б его не знать! – И Аким поймал себя на мысли о том, что, думая об отце, о Клавдии, о тетках, – он думал не о них, но о революции. Революция ж для него была и началом жизни, и жизнью – и концом ее.
Леса и дороги темнели. Выехали в поле. Запад давно уже умирал, израненный красным закатом. Ехали полем – таким же, каким оно было пятьсот лет тому назад, – въехали в деревню, потащились грязями ее семнадцатого века. За деревней дорога шла в овраг, переехали мост, за мостом была лужа, которая оказалась непроезжей. Въехали в лужу. Лошади рванули и стали. Возница ударил лошадей кнутом, – лошади дернулись и не сдвинулись с места. Кругом была непролазная грязь, тарантас увязал посреди лужи, увяз левым передним колесом выше чеки. Кучер изловчился на козлах и ударил коренника в зад сапогом, – лошадь дернулась и упала, подмяв под себя оглоблю, лошадь ушла в тину по хомут. Кучер хлестал лошадей, пока не понял, что коренник встать не может, – тогда он полез в грязь, чтобы выпрячь лошадей. Он ступил, и нога ушла в грязь по колено, – он ступил второй ногой, – и он завяз, – он не мог вытащить ног, ноги вылезли из сапогов, сапоги оставались в грязи. Старик потерял равновесие и сел в лужу. И старик – заплакал, – заплакал горькими, истерическими, бессильными слезами злобы и отчаяния, этот человек, специалист по убиению коров и быков.
К поезду, как и к поезду времени, троцкист Аким опоздал.
Искусство красного дерева было безымянным искусством, искусством вещей. Мастера спивались и умирали, а вещи оставались жить, жили, – около них любили, умирали, в них хранили тайны печалей, Любовей, дел, радостей. Елизавета, Екатерина – рококо, барокко. Павел – мальтиец, Павел строг, строгий покой, красное дерево темно заполированно, зеленая кожа, черные львы, грифы, грифоны. Александр – ампир, классика, Эллада. Люди умирают, но вещи живут, – и от вещей старины идут «флюиды» старинности, отошедших эпох. В 1928 году – в Москве, в Ленинграде, по губернским городам – возникли лавки старинностей, где старинность покупалась и продавалась, – ламбардами, госторгом, госфондом, музеями: в 1928 году было много людей, которые собирали – «флюиды». Люди, покупавшие вещи старины после громов революции, у себя в домах, облюбовывая старину, вдыхали – живую жизнь мертвых вещей. И в почете был Павел – мальтиец – прямой и строгий, без бронзы и завитушек.
Братья Бездетовы жили в Москве на Владимиро-Долгоруковской, на Живодерке, как называлась Владимиро-Долгоруковская в старину. Они были антикварами, реставраторами, – и они, конечно, были «чудаками». Такие люди всегда одиночки, и они молчаливы. Они горды своим делом, как философы. Братья Бездетовы жили в подвале, они были чудаками. Они реставрировали павлов, екатерин, александров, Николаев, – и к ним приходили чудаки-собиратели, чтобы посмотреть старину и работу, поговорить о старине и мастерстве, подышать стариной, облюбовать и купить ее. Если чудаки-собиратели покупали что-либо, тогда эта покупка спрыскивалась коньяком, перелитым в екатерининский штоф, и из рюмок бывшего императорского – алмазного сервиза.
…А там, у Скудрина моста, – там ничего не происходит.
Город – русский Брюгге и российская Камакура.
Яков Карпович просыпался к полночи, зажигал лампу, ел и читал Библию, вслух, наизусть, как всегда, как сорок лет. По утрам к старику приходили его друзья и просители, мужики, ибо Яков Карпович был ходатаем по крестьянским делам. Мужики в те годы недоумевали по поводу нижеследующей, непонятной им, проблематической дилеммы, как выражался Яков Карпович. В непонятности проблемы мужики делились – пятьдесят, примерно, процентов и пятьдесят. Пятьдесят процентов мужиков вставали в три часа утра и ложились спать в одиннадцать вечера, и работали у них все, от мала до велика, не покладая рук; ежели они покупали телку, они десять раз примеривались, прежде чем купить; хворостину с дороги они тащили в дом; избы у них были исправны, как телеги, скотина сыта и в холе, как сами сыты и в труде по уши; продналоги и прочие повинности они платили государству аккуратно, власти боялись; и считались они: врагами революции, ни более ни менее того. Другие же проценты мужиков имели по избе, подбитой ветром, по тощей корове и по паршивой овце, – больше ничего не имели; весной им из города от государства давалась семссуда, половину семссуды они поедали, ибо своего хлеба не было, – другую половину рассеивали – колос к колосу, как голос к голосу; осенью у них поэтому ничего не родилось, – они объясняли властям недород недостатком навоза от тощих коров и паршивых овец, – государство снимало с них продналог и семссуду, – и они считались: друзьями революции. Мужики из «врагов» по поводу «друзей» утверждали, что процентов тридцать пять «друзей» – пьяницы (и тут, конечно, трудно установить, – нищета ли от пьянства, пьянство ли от нищеты), – процентов пять – не везет (авось не только выручает), – а шестьдесят процентов – бездельники, говоруны, философы, лентяи, недотепы. «Врагов» по деревням всемерно жали, чтобы превратить их в «друзей», а тем самым лишить их возможности платить продналог, избы их превращая в состояние, подбитое ветром. Яков Карпович писал чувствительные и бесполезные грамоты. Приходил к Якову Карповичу – враг отечества, – человек, сошедший с ума, Василий Васильевич. Был Василий Васильевич до революции управским – земским письмоводителем, начитался в увлечении агрономических книг. В 1920 году он пошел на землю, дали ему десятину земли, пришел он на свою десятину с голыми руками и с горячим сердцем, сорокалетний человек: в 1923 году на Сельскохозяйственной Всероссийской выставке получил он золотую медаль на бумаге и похвальные отзывы от наркомзема – за корову и за молоко, и за председательство в молочной артели; по весне 1924 года предложили ему сорок десятин земли, дабы построил он показательное хозяйство, – двадцать десятин он взял, к 26-му году у него было семнадцать коров, нанял он тогда рабочего и – пропал: стал кулаком; к 27-му году у него осталось пять десятин и три коровы, – остальное раздал податями, займами и налогами; по осени 28-го года он от всего отказался, решив вернуться в город в письмоводительское состояние, – несмотря на то, что по осени 28-го – на плотах через Волгу, на проселках, в трактирах и на базарах мужики толковали – о цифрах, о том, что сдать в кооператив пуд ржи – рубль восемь гривенников, купить в этом же кооперативе – по ордеру – пуд ржи – три-шесть гривен, а на базаре продать пуд – шесть рублей. Василий Васильевич вернулся в город – и – сошел с ума, не имея сил вырваться из кулаческого состояния. Села да деревни в этих местах не особенно часты, леса, болота.