Громыхнул выстрел, и белогрудый великан-дрофич, последний раз взмахнув крыльями, вытянул длинные черные ноги.
Иван принес петуха и передал его мне:
— Поздравляю, Николаич! Широкодушно поздравляю! — И бригадир и Володя смотрели на меня и улыбались хорошо, открыто. Я принял из рук Ивана свою добычу: такого веса (в дрофиче оказалось 29 фунтов) степную птицу в своих руках я держал впервые.
Ощущение счастья неудержимо распирало меня. Должно быть, я бессмысленно улыбался, но силился скрыть свою радость от товарищей и не мог. «Пусть не совсем чистый, но все же дуплет по дрофам!.. И в первую же охоту!.. Да такого великана!..»
Через минуту, когда я овладел нервами, я передал Володе выпотрошить дрофича и полушутя-полусерьезно выкрикнул: «Безотменно! Бесспоронно! Безубойно!».
* * *
Удачное начало, обилие дроф — разгорячило нас. И несмотря на то что лошади, да и сами мы были порядком уже утомлены и длительным переездом и неспадавшим зноем, все же решили продолжать охоту.
— «Бей грача — сгоряча», — говорил художник Шишкин, — вспомнил почему-то теперь Шишкина наш «ученый» бригадир и хитровато подмигнул мне.
— Обязательно, обязательно еще надо одну-другую, а то какой же суп с большими печенками из двух-то, — охотно поддержал Ивана и Володя.
Перебивая один другого, мы громко обсуждали наш первый подбег к дрофам и нашу стрельбу. Все мы, кроме загонщика, были радостно возбуждены, но паренек наш был мрачен. Неукротимая охотничья страсть Митяйки заволакивала его душу поэзией того, как писал один из охотничьих классиков, «неизъяснимого наслаждения, которому и настоящие-то охотники не придумали приличного наименования и меткой клички». И вот они — дрофы, об охоте на которых он столько мечтал: !«А ты только загонщик, свидетель чужой стрельбы!..»
Я отлично понимал состояние Митяйки, но облегчить его участь — взять на себя роль загонщика — мне тоже не улыбалось…
Убитых дроф уложили в задок долгуши и накрыли брезентом.
— Трогай вон к тем дальним четырем дудакам, — приказал Митяйке бригадир, — попробуем нагоном. Уж больно я обожаю их визуально, на выбор, какая побольше да помягче, — расшутился бригадир.
— Да не к этим, а вон к тем, — указал Иван брату пасущихся далеко на отмете на совершенно ровной степи четырех крупных дроф.
И мы поехали. Саженях в двухстах против спокойно пасущихся дроф бригадир шепнул Володе: «Падай!» И шеф-повар, сидевший, низко пригнувшись, на противоположной от дроф стороне долгуши, упал за кудлатый шар перекати-поля.
Вскоре у небольшой выбоины ту же команду бригадир подал и мне, и я тоже растянулся пластом. Подальше, за сурчиной лег сам бригадир.
Степь только кажется гладкой, как тон: зоркий глаз опытного охотника всегда найдет укрытие.
Митяйка объехал дроф и стал закруживать, «поджимать» в нашу сторону сторожких птиц.
Я лежал, как мертвый, кажется, даже боялся дышать во всю грудь. Шея моя затекла, но я все ждал того могучего свиста крыльев налетающих гигантов, которые «словно отдирают охотника от земли». Но… не дождался: очевидно, заметившие кого-либо из нас, или по другой какой причине, дрофы поднялись и полетели не на нас, а в сторону загонщика.
Мы собрались у долгуши.
— Обсечка! — сказал бригадир. — Пощупаем других: на охоте удача с неудачей рядом живут, как говорил Лев Толстой, — вновь скаламбурил наш образованный бригадир.
И верно, почти в точности так же, как и в первый раз, мы неожиданно перегнали большой табун дудаков почти через такой же холм и тем же, уже испытанным способом, перехитрив дроф, побежали к ним.
На сей раз я бежал, как мне казалось, совсем легко, уверенно-весело. Но когда до гребня оставалось не более шести-семи шагов, у меня вдруг заколотилось и потом словно бы разом остановилось сердце: я замер — не в силах сделать ни одного прыжка. Иван и Володя были уже на холме и в два дуплета вырвали из табуна двух дрофичей. А я так и простоял, даже не видя из-за гребня падения убитых ими птиц.
Что со мной сталось? Не знаю. И ни тогда, ни много позже не смог объяснить причины. И сердце и легкие у меня, «как у лося», — утверждали все знавшие меня по охотам товарищи.
Может быть, от волнения? Но во время подбега я, как мне казалось, был совершенно спокоен.
— Это ты досконально перегорел при первом подбеге, а сейчас оно и отрыгнулось, — авторитетно объяснил бригадир.
Убитых дрофичей друзья бросили к моим ногам. Я с трудом сдвинулся с места, и мы пошли к долгуше.
— На этом сегодня пора кончать. А уж я, будьте уверочки, таким супецом из больших-то печенок накормлю вас, что и вовек не забудете! Митяйкиных же косачей обжарю, разрумяню и с помидорчиком — на легкие дорожные закусоны! Некупленное, — как не побаловать пузынько! Мы не где-нибудь — в Джантаринском краю!..
Наш молчун так разошелся, его доброе лицо так вдохновенно сияло, что Митяйка, склонившись ко мне, шепнул: «Того и гляди, поэт Пузынькин начнет сочинять стихи…» Язык у Митяйки действительно был острый. Почти каждого усть-каменогорского охотника он наградил меткой кличкой: скажет, как тавро выжгет.
Мы подъехали к речке Джанторе и на крутой излуке с удобным водопоем и зеленым выпасом распрягли усталых коней.
* * *
«Так вот они какие большие-то печенки! Спасибо «поэту Пузынькину» — знает толк в еде!» Суп из свежих дрофиных потрохов действительно получился незабываемым: жиру — не продуешь, а потроха и особо — печенки показались мне не менее нежными и вкусными, чем прославленные налимьи. До кастрюли с аппетитно поджаренными в сухарях тетеревами мы даже не дотронулись.
Вечер с каждой минутой свежел, ночь обещала быть не только с инейком, но даже и с заморозком. Убитых дроф, вынув из распоротых огузков ковыльные затычки, мы разложили на земле, чтоб они набрали ночную температуру.
Четыре дрофы, из которых только одна «джурга» — остальные крупные петухи, — у долгуши придавали внушительный вид нашему стану.
— Это же княжеская охота! — не выдержал, восторгнулся я. Бригадир снисходительно улыбнулся и, очевидно, умышленно, как-бы между прочим, заметил:
— Десять лет тому назад на этом же самом месте перпендикулярно лежало двадцать семь убитых дудаков, — сказал и замолк, сосредоточившись на тщательной подготовке постели на ночь.
Зная склонность бригадира и на охоте к еликовозможному комфорту на стану, я не стал отвлекать его от дела, которого он, как Володя готовку пищи, не доверял никому: «Раз замахнулся — непременно расскажет», — подумал я.
Мы обстоятельно подготовились к ночевке под звездами — на толстой мягкой кошме, на ноги надели валенки, на головы — шапки. Я укрылся своей непробиваемой ни клящими морозами, ни ливневым дождем барсучьей дохой (с густой, серебряной ее ости вода скатывалась, как с гуся).
Володя и братья Корзинины укрылись «полдесятинным — коммунарским», как окрестил его Митяйка, из бараньих овчин одеялом и наслаждались под ним заслуженным отдыхом. Рядом с долгушей, мирно пофыркивая на зелени джейлявы, паслись закованные в железные путы кони: теперь я надевал кандалы и на Костю.
Уставившись в небо, мы лежали молча. Ночь в степи, как подметил тот же Митяйка, «кралась на кошачьих лапках». Вслед за опустившимся солнцем сразу же потускнело серебро ковылей, погасли отблески зари на дальних хребтах. А вот уже пропали и самые ближние из них. Широкий мир сузился до размеров нашего стана. Лишь груда багрового аргалового жара в костре хищным зрачком сверлила ночь. Низко, на самые плечи степи, опустились крупные звезды. А вскоре, как и вчера, только чуть попоздней, из-за дальнего гребня увала выплыл ущербленный огрызок луны. А с ним — прихлынула, обняла наш стан огромная таинственная тишина, какая бывает только в степи, Кажется, что ты один во всем мире — такая тишина!
И действительно, бригадир начал свой рассказ. Он был как-то особенно благодушно настроен сегодня, то ли от «незабываемого» Володиного супа с большими печенками, то ли от нахлынувших воспоминаний о давней ночевке на этом же месте в дни его юности.
— Да, здесь лежало не четыре, как нынче, а двадцать семь дудаков — перпендикулярно, ряд к ряду, как в «гивометрии»! — повторил Иван.
— Тогда я еще таким, как Митяйка, пареньком был. Наш главный заправила, покойничек Василий Кузьмич, и облюбовал это место под стан. И мы три осени становались здесь. А вот сейчас и кострище заросло — не знатко. В точности, как в песне: «позарастали стежки-дорожки…» Все забывается. Далее такого азартного, такого широкодушного охотничища, такого силача, добряка, весельчака, как Василий Кузьмич, — и того многие уже забыли… — Иван опять надолго замолк. Мы тоже молчали. Несмотря на страшную усталость, спать не хотелось: в моих глазах все еще стояли пасущиеся на джейлявах дрофы. «Действительно, на какое место привел Иван!..» Меня всегда поражала память нашего бригадира: он отлично помнил не только где и когда становали, но где и при каких обстоятельствах были убиты особо крупные дудаки.