Она была совсем не похожа на тех женщин, которых он знал, и это особенно трогало и возбуждало его. Сквозь юную угловатость и резкость ее движений он опытным глазом угадывал в ней будущую спокойную грацию, мягкость и простоту. В еще детском ее голосе он слышал чудесные нотки — глубокие, ласковые, душевные. В легкой и тоненькой ее фигуре он видел будущую совершенную гармонию, а главное — Антонина была молода, ее характер был еще далеко не завершен, его можно было лепить, как глину, придавая ему какие угодно формы…
Всю ночь после похорон Скворцов не спал, расхаживая в халате по комнате, и думал. Хотелось пить. Он согрел себе чаю, плеснул в чай коньяку, отхлебнул и вновь задумался. Печальная, милая, чистая, в платьице из застиранной шотландки, с косами вокруг головы, с дрожащим голосом, она рисовалась в его воображении так ясно и так полно, точно сидела перед ним на диване.
«Женюсь», — подумал он и усмехнулся. Даже мысль о браке показалась ему смешной.
Для того чтобы не думать больше о женитьбе, он попытался порассуждать с собой так, будто Антонина была одной из тех, жалких и совершенно ему принадлежащих женщин, которые в сумерках или ночью торопливо и осторожно приходили к нему… Порассуждать так он почему-то не смог, но зато ему стало жарко и тяжело забило в виски. Он уже больше не чувствовал ни умиления, ни гордости, ни жалости, ни нежности — он лишь представлял себе ее косы и тонкую смуглую шею, ее сухие, потрескавшиеся на морозе губы и слабые запястья ее рук. Образ ее, цельный и живой, вдруг расплылся, и он не мог собрать его больше в своем — воображении ничего трогательного не осталось в его памяти, он как бы все решительно забыл, кроме слабости, покорности и чистоты, кроме тонкой шеи и запястий ее рук, кроме какого-то ее слова, от которого все сильнее росла в нем сейчас холодная, расчетливая, привычная страсть.
Он лег на диван, подложил мускулистые татуированные руки под голову и принялся думать, как думал всегда в таких случаях: принялся пунктуально и точно вырабатывать план действий, стараясь предугадать все, вплоть до мельчайших деталей, ни в чем не ошибиться и ко всему быть готовым.
Но чем больше он думал, тем яснее ему становилось, что здесь все гораздо сложнее, чем во всех иных случаях его жизни, что здесь все как-то совсем иначе и, пожалуй, совсем не похоже на все остальное, что здесь не обойтись ни точным планом, ни методом, хотя бы он и был выверен, ни подарками, ни вином, ни автомобилем, что, конечно, можно напоить и достичь многого, но далеко не всего, а может быть даже, ничего не достигнув, потерять одним неосторожным словом решительно все.
Ему хотелось, чтобы она его полюбила. Опытным взглядом он видел в ней, в девочке, все то, во что она могла развернуться. В ее глазах, где-то на самом дне их, уже зарождалась горячая нежность, еще восторженная, быть может смешная, но настоящая и искренняя. В ее губах уже появился тот особый изгиб — нервный, вероятно даже некрасивый, но такой, от какого в недалеком будущем начнут терять головы… Движения ее как будто бы слабых рук уже таили ту особую нежную силу, которую вызвать наружу могла только любовь. И все это с каждым днем развивалось, все это усиливалось, все это зрело, все это нисколько не скрывалось — оно было снаружи, как будто бы для всех, но на самом деле только для того, кого она полюбит…
За один день, да еще такой печальный, даже несмотря на болезнь Антонины, слезы, обморок, Скворцов все же успел заметить в ней спокойную и строгую сосредоточенность, какую-то точно бы сопротивляемость, мягкое, но неколебимое упорство…
«Жениться?» — уже нерешительно и вяло спросил он себя, но не ответил, а принялся раздеваться.
Наступало утро.
Положив руки под голову и морща лоб, он смотрел в окно и не видел ни узоров мороза на стекле, ни полуопущенной шторы, ни красного, холодного рассвета.
Он представлял себе Антонину женой, будто она рядом с ним, будто губы ее запеклись во сне, будто возле щеки ее плечо — слабое, беспомощное, покорное всегда…
Она будет хорошей женой, — он знал это. Он научит ее не вмешиваться в его дела, подчиняться ему, с толком вести дом….
Но будет ли она любить его?
Не веря сам в любовь, не зная ее и глумясь над нею, он все же был уверен в том, что для некоторых «психоватых» — так он называл их — отсутствие любви, так же как и существование ее, решает буквально все вопросы.
Внезапная злоба овладела им. Он повернулся на бок, натянул на голову одеяло и закрыл глаза, но тотчас же задохнулся, вскочил и сел в постели.
Ничего не изменилось в его жизни. По-прежнему он пил, по-прежнему Барабуха приводил к нему клиентов, по-прежнему он постукивал иногда в радужные стекла дворницкой…
Татьяна выходила к нему бледная, торопливая до суетливости, с широко открытыми жадными глазами. Он был с нею груб, разговаривал нарочито непонятными словами и называл ее «этуалью». Она покорно и молча сносила все, никогда не плакала, сидела на диване сжавшись и подробно рассказывала об Антонине все, что знала…
Скворцов зевал, потягивался…
15. А может быть, есть и другая жизнь?
Читать надоело.
Работы не было.
Иногда Антонина подолгу лежала в постели и смотрела на кафельную стену, либо в окно, либо в потолок. Думать не хотелось. Вставать тоже. Идти? Куда? Искать работу? Вот уже полгода она ищет работу.
Денег было так мало, что питалась она только пшенной кашей с подсолнечным маслом… По утрам пила кипяток с заварным хлебом.
Хотелось сладкого. Хотелось пойти в кинематограф. Хотелось нанять лодку и покататься часик — выехать на взморье, снять платье и задремать… Чтобы легонько стукались весла, чтобы лодка, подпрыгивала по волнам, чтобы дул ветерок. Хотелось моченых яблок, сушек с маком. Хотелось купить пробный флакончик духов. Хотелось отдать в починку туфли: на левой туфле отломался каблук. Каждый день она приколачивала его гвоздем, но гвозди не держались больше в каблуке; каблук весь искрошился внутри, а гвоздь колол пятку.
Очень хотелось соленого: от пшенной каши во рту всегда было пресно.
Очень хотелось, чтобы кто-нибудь приходил и спрашивал: «Ну, как?»
Но никто не приходил и не спрашивал, как ей живется. Она могла не вернуться домой — никто бы не побеспокоился. Она могла не есть два дня подряд. Она могла привести в свою комнату одного из тех, кто бродит по ночам и заглядывает в лицо женщинам пьяными и жадными глазами. Она могла купить водки и напиться — какое кому дело? Во дворе так же бы ныла мандолина, толстяк в подтяжках жрал бы консервы, наверху танцевали бы фокстрот…
Аркадий Осипович где-то далеко-далеко, да, может, его и не было никогда вовсе. Товарищ Гофман, наверное, все говорит по своему желтому большому телефону. В школе о ней забыли. Весной Рая Зверева уехала к тетке в Тверь. Антонина получила оттуда коротенькое письмо, приветливое, но совсем чужое: «Буду кончать здесь школу, — писала Рая, — теперь у меня есть отдельная комнатка, под окном растет смородина и крыжовник, с теткой я подружилась, она старенькая, но бодрая и веселая. Увидимся, наверное, не скоро».
В письме была фотография — Тверь с птичьего полета.
Каждый день Пюльканем справлялся о ее здоровье. Он вставил себе золотые зубы, купил коверкотовое пальто и портфель с двумя замками. Теперь она не отводила глаза, когда он смотрел на нее, — наоборот, ей доставляло удовольствие делать так, чтобы он, пугаясь блеска ее зрачков, молол вздор и убегал, ссылаясь на дела.
Часто заходил Скворцов.
Еще из дверей он оглядывал комнату с таким видом, точно подозревал Антонину в чем-то дурном. Потом присаживался, закуривал, справлялся, как дела. Она отвечала со скукой в голосе, всегда одно и то же. Иногда он приносил пирожных, или яблок, или шелковую заграничную блузу. Чувствуя, что это неспроста, она краснела и отказывалась. Он предлагал ей денег, дров для плиты, новые туфли, она упорно, со слезами в голосе отказывалась решительно от всего, не ела пирожных и старалась не встречаться со Скворцовым глазами.
Он злился.
Пирожные, в плетеной из стружек коробке, оставались на столе. У Антонины сохли губы и во рту становилось горько, она тихонько плакала, но до пирожных не дотрагивалась…
Какие-то парии — красномордые, в картузах с большими лаковыми козырьками, в сандалиях, в брюках трубочками — стояли у ворот. Она проходила мимо них, высоко подняв голову и гневно сверкая черными глазами, — гордая, одинокая, злая. У нее дрожали губы, жалко и часто колотилось сердце, румянец приливал к щекам. «Вдруг упаду, — думала она, — вдруг растянусь вот тут на камнях». Она боялась обернуться и поглядеть на них.
Забегала Татьяна.
Быстро оглядывала кухню, говорила о чем-то неинтересном, приглаживала волосы мягкими руками. Блестели серьги. Ее всегда припухшие губы улыбались непонятно чему.