Все домишки поселка, отскочившие от подмытого берега, стоят в сыпучем белом песке, среди поврежденных сосенок, в корье, щепе по колено, будто скинули с костлявого тела одежонки на просушку.
В версте или в двух от села видна просторная поляна в белых полосах и вымоинах — это взлетное поле, обочь которого без оград и ворот, вольно стоят амбар и кособокая избушка, похожая на баню, — избушка та и есть аэровокзал. Было в ней когда-то окно со стеклом, да выбили его умельцы, теперь вместо стекла пришпилен мутный полиэтиленовый мешок. В самом же помещении все без эатей, без архитектурных излишеств: две скамьи, прибитые к стене, стол на укосинах да железная печка с сорванной дверцей. Гвоздь на двести миллиметров вбит в стену — вешалка. И copy, copy!.. Окурки, железные пробки от бутылок, ореховая скорлупа, ощепки, рваный кед, осколок бутылочного и всякого иного стекла, клочья мятой бумаги — все это прямо на земле — пол в избушке давно сожжен, ведь иной раз из-за непогоды или технических прорух на авиалиниях здесь приходится сидеть сутками.
Самолетик ходит в Сымскую факторию раз в неделю, вертолеты залетают чаще. Да до конца лета и осени здесь летать-то особенно некому и незачем, но с начала грибной и ягодной поры валом валят на Сым шабашники, бродяги, девицы, перекупщики, начальственный народ со своей техникой. Промысловый народ встречается тоже, гребет грибы-боровики, диковинно здесь плодящиеся, кто может, сушит их или маринует, кто на катерах, на лодках — плавят — всем добра хватает. С сентября на Сыме наступает ягодная пора и ореховая, есть приемный пункт, где и деньги за дикоросты выдаются сразу же.
Выпивки в поселке никогда не хватает, сшибившие же деньгу налетчики жаждут сей же час честно заработанное прокутить. А тут ни самолета, ни вертолета. От скуки и тоски режут на столах и скамейках матерщину, оставляют памятные именные знаки, иногда — мудрейшие изречения и целые поэтические опусы остаются на века запечатанными, впечатанными в тесаное бревно.
Вот один из поэтических перлов, украшающих сымский авиационный приют:
Сымский порт — ужасная дыра,
Раз в неделю ходит самолет,
В магазине нету ни хера
И вина Назаров[1] не дает.
Э-эх, Россия — мати, тех ли ты Божиих чад ждала и селила на своих просторах, в своем доме? Иль тебе, больной, израненной, истерзанной — уж все равно?
Вечерело уже, когда мы возвращались с рыбалки через широкое озеро и на снегу вдруг что-то засверкало, запереливалось разноцветными блестками. Когда мы сделали привал, я нагнулся и со снега поднял несколько серебристых ленточек, похожих на фольгу, и вспомнил, что днем в воздухе кружилось, сверкая, какое-то вроде бы елочное украшение и на меня опустилось несколько таких вот ленточек. Я еще подумал: «Откуда принесло их на озеро? На озере-то безветрие и тишина…»
Мне, технически безграмотному и темному, пояснили, что это проделки военных или наших идейных охранителей — ежедневно с большой высоты, с самолетов выбрасывается тоннами эта вот специальная фольга, дабы делать радиопомехи, дабы не слушали мы вражеские голоса и морально не разлагались.
«Господи, — подумал я, — этакую бы заботу проявляли о душе, а не об ушах и башке, которая у нас и без того забита черт знает чем. Инвалиды без досмотра мрут, дети болеют, школы и больницы нищи, а тут в воздух миллионы вышвыриваются…»
И только ли в воздух? Вон родной город в ядовитых гарях, парах и ядах плавает — то военное колесо наматывает на себя наши жизни и будущее наших детей.
Сейчас, когда обнаружился полный разор страны, проруха во всем хозяйстве, жрать нечего, денег ни на что не хватает, я все чаще вспоминаю реющие в небе, сверкающие по всему белому озеру, висящие на кустах, на крышах домов, школ и райкомов ленточки. Воровато, тайно выбрасывали хитрую придумку, неусыпное происходило действо, чтоб только наше идейное целомудрие сохранилось — ради этого ничего не жалко было.
Он, пасечник-любитель, убирал на зиму ульи в омшаник, утеплил их, настелив на дно тряпье, куделю, старые телогрейки, штаны. И вот в одном из ульев завелись мыши, а это беда для пчел, большая беда.
И тогда пасечник пустил в дело мышеловки, поймал мышей, папу и маму тоже поймал. Малые их дети, оставшись без догляда, еды и питья, попищали и умерли в улье.
Когда весной пасечник выставлял ульи из омшаника, он обнаружил мертвую семью пчел в том самом домике, где погибли мышата. Пчелы — существа нежные, чистоплотные — они не перенесли вони и тленного воздуха в своем домике, тихо, как и мышата, загасли, перестали жить.
Раз уж меня занесло в Германию, тем более в Западную, не могу не рассказать о том, как я там ходил на охоту…
Был я в ФРГ по приглашению международного общества «Интернационале», не очень большого, небогатого, но внимательного и по-немецки пунктуального заведения.
Составляя программу моего двухнедельного пребывания в Германии, немцы, узнав из книг, что я из таежной Сибири, часто пишу про охоту, значит, и сам охотник — решили потешить меня охотой, да не просто охотой, но охотой, как ее прежде в России называли, «сокольничьей». Только вместо сокола немцы держали ястребов или коршунов, как у нас на Руси всех подряд хищников кличут.
Сборы охотников назначены были на пригородной станции, и я думал, что мы поедем куда-то дальше, в леса, в горы. Но оказалось, что охота будет происходить в пригороде.
Нас с переводчицей Кристиной, очень долговязой, очень курящей, великовозрастной студенткой какого-то международного института, где она изучала русский и польский языки, встретила компания охотников. Привычного оружия при них не было, но снаряжены они были чинно и эффектно: все в шляпах с перьями, ножами на поясах, значками своего общества, с какими-то аксельбантами, шнурами, подвесками, с заплечными замшевыми сумками — для дичи, — подумал я, и почудилось мне, что в сумках уже что-то шевелится. Сумка заплечная и кожаный ягдташ весь в эмблемах, кожаных кисточках, медных, серебряных, позолоченных украшениях, на которых стояли даты такой почтительной давности, что, воспринявши спервоначала всю эту сряду за маленький спектакль, я почтительно и молча следовал за живописной компанией, слушая оживленные рассказы о том, какие знатные бывали охоты в Германии, убедиться легко, заглянув в национальный музей-парк, а что касается ястребиной охоты, то общество пернатых уцелело не только в Германии, но и, кажется, в Европе, единственное — кельнское.
Как и положено охотникам, они немножко хвастались достоинствами своих птиц, предметов снаряжения, доставшегося еще от прадедов, а то и от прапрадедов, ведь в древних замках, более всего в предгорьях Альп, у баронов и графьев были такие охоты-ы! Но немцы есть немцы, в раж особо не входили, не напивались заранее и, если привирали, так в меру.
Однако не птицы, не охотники, не охотничьи атрибуты заняли мое внимание, а рассказ о том лесе, по которомy мы шли и который почтительно назывался «лесом доктора Аденауэра». Уроженец города Кельна, еще до войны Аденауэр был бургомистром родного города, но с приходом нацистов к власти от общественной и политической деятельности отошел, всю войну прожил на своей вилле, в стороне от кровавых событий. После войны его вновь избрали бургомистром в прах разбитого английской и американской авиациями города Кельна. Он был уже в почтенном возрасте, когда стал главой нового, побежденного, полуразрушенного государства, населенного перепуганным и присмирелым народом.
Стоит ли сейчас говорить, как немцы во главе с Аденауэром работали, восстанавливая свое хозяйство, — Западная Германия уже продолжительное время имеет самый высокий прожиточный уровень жизни в Европе. Меня занимало совсем другое — это когда у нас Кукрыниксы рисовали Аденауэра с окровавленным топором в руках, своего же усатого вождя, отца и учителя — с ребенком на руках, что не мешало «отцу» держать в лагерях смерти миллионы соотечественников, сиротить миллионы детей, а его выкормышам — опустошать землю, уничтожать основу государства — русскую деревню, старичок Аденауэр в свободное от работы время брал заступ на плечо и следовал на развалины. Естественно, жители Кельна, Бонна, близлежащих городков и селений не могли оставить своего вождя в одиночестве, ворча и поругиваясь, устало следовали за ним и по доброй воле, но не под ружьем, разбирали завалы, очищали землю, садили леса.
Пятидесятикилометровая полоса леса вокруг Кельна и зовется лесом доктора Аденауэра. Вот памятник, достойный человека, почитающего Господа, любящего свою родину и желающего добра и светлого будущего своему народу. Памятник, состоящий в основном из кленов, ясеней, бука, акаций, диких яблонь и груш, подсвеченный по опушкам, впадинам и ручьям лещиной, кустарниками барбариса, бузины, боярышника и дудочником. Лес сомкнулся над головой, качался, шелестел ветвями, хлопался неопавшей, кое-где уцелевшей нарядной листвой. По нему летали голуби, уркали горлинки, где-то заливался зяблик, и перекликались синицы. Местами, в особенности ближе к станции, лес был подзасорен. Охотники осудительно качали головами, ругали отдыхающих нерях, соображали насчет воскресника, который возглавит охотобщество пернатых, и они же, наконец-то, не выдержат и обратятся в бундестаг с предложением внести на обсуждение закон о порядке в лесах Германии, о строжайших мерах по их санитарному содержанию.