А Галина Михайловна, вернувшись домой с базара, увидела записку, прочла и кинулась, понятное дело, прямиком в милицию.
Был объявлен всесоюзный розыск, удивительный, необычный розыск, имевший целью вернуть беглого не в тюрьму, а на свободу. Много разговоров вызвал этот розыск среди милиционеров и агентов. Дивились, пожимали плечами, разводили руками, но искали с утроенным усердием: каждому лестно было исполнить столь редкое и удивительное задание.
Бузулук расположен на железнодорожной линии, которая дальше раздваивается и ведет по главной магистрали на Ташкент, а по боковой — на Гурьев. Правильным было предположить, что Иван Максимович двинется на Ташкент, где простора несравнимо больше, чем в Гурьеве. Но ведь мог он двинуть и назад, на Самару, а оттуда — путь во все концы… Очень хлопотное и многотрудное дело — всесоюзный розыск!
Тысячи людей искали Ивана Максимовича, а он скрывался. Сначала хотел он поступить слесарем в депо на станции Арысь, но дали заполнить анкету. И вдруг эта самая анкета, которую раньше заполнил бы он без всякого труда, обернулась к нему своим зловещим ликом. Имя — чужое, лживое, значит, и все ответы должны быть по необходимости лживыми, значит, надо придумать себе других родителей, другую семью, всю жизнь другую, и чтобы все до точности совпадало. Так и не заполнив анкеты, Иван Максимович уехал, из Арыси.
А всесоюзный розыск работал — упорно, тихо, неприметно для посторонних. Иван Максимович мотался по разным среднеазиатским городам, нигде особо не задерживаясь из опасения быть пойманным, пока не попал в Андижан. Здесь линия его жизни перекрестилась с линией всесоюзного розыска — он был опознан, открыт, на моих глазах взят и отведен в милицию. Там его сначала поздравили с оправданием, а потом долго ругали за хлопоты и расходы, причиненные всесоюзному розыску.
Вот какую историю он рассказал мне ночью. На следующий день он угощал милиционеров и, захмелев, пел под гитару:
Когда «зеленый прокурор»
Мне подписал освобожденье…
Милиционеры вскоре ушли. Я спросил Ивана Максимовича:
— Вы послали телеграмму в Бузулук Галине Михайловне?
Он хитро ухмыльнулся.
— А я без телеграммы. Собственной личностью.
— Как же так? — сказал я. — Ведь ей слез лишние три дня.
— А может, слез-то и нет, — ответил он. — Вот я и хочу узнать, верной она была все это время без меня или неверной.
Этими словами он безмерно удивил меня. Вот тебе и голубые, чистые глаза! Какие мысли носит в себе человек!
— Я ведь всего четверть часа видел ее, да и то издали, — говорил он. — А теперь погляжу вблизи, разузнаю…
Только что вышедший из-под розыска, он уже сам начинал свой, супружеский розыск. Он уже все позабыл: и малинник и свои слезы в тридцати шагах от дома. Так я узнал, что человеческая память имеет порою свойство быть очень короткой и что внезапно привалившее счастье в иных случаях пробуждает в человеке не только благородство.
Скрыть свои мысли я не сумел, да и не хотел.
Расстались мы холодно.
Иван Максимович продал свой тир какому-то плюгавому человечку с подслеповатыми глазками и оттопыренными ушами, ну, чистая летучая мышь! Когда поезд тронулся, увозя Ивана Максимовича в Бузулук, я пошел на телеграф и послал Галине Михайловне телеграмму: «Встречайте мужа такого-то числа, поездом таким-то, вагоном таким-то, поздравляю, ваш друг».
Разрушив таким образом коварные замыслы Ивана Максимовича в отношении жены, я на следующее утро пришел в тир.
Новый хозяин пил чай. Мишени были уже установлены, ружья лежали на стойке.
— Здравствуйте, — сказал я.
— Мне помощников не требуется, — ответил он. — Разрешите вам получить от ворот поворот, молодой человек.
В полусумраке закрытого балагана он был еще больше похож на летучую мышь.
— Здесь мои вещи остались, шапка и ватник, — сказал я.
— Возьми, — ответил он. — Таким барахлом не нуждаюсь.
Я молча взял шапку с подвешенным к ней сзади куском железа, ватник с просоленной спиной и вышел.
Минут через пятнадцать тир открылся, защелкали выстрелы. Новый хозяин бегал под пульками, ничем не защищенный. Я терпеливо ждал, не принимая сам участия в стрельбе. Вдруг новый хозяин присел, схватившись рукой за правую сторону лица.
Ему прострелили правое ухо. Он посмотрел на свои окровавленные пальцы и закричал тонким голосом:
— Не стреляй, дьяволы, кончай стрельбу!
Но главная мишень еще стояла, стрельба усиливалась, вот звякнула пружина, одежды упали, женщина села на колени к мужчине. Толпа завыла, застонала… Я удалился, унося шапку с железкой, просоленный ватник, мстительно думая, что теперь у фельдшера с крючком прибавится работы.
Торговая фирма «Табачниковы, отец и сын»
Теперь в стране перевелись кочевники, все население перешло на оседлую жизнь, даже цыгане.
А раньше, в годы нэпа, кочевников было великое множество. По горам и степям кочевали киргизы, казаки, белуджи[12], цыгане, а по городам кочевали безработные — несколько миллионов безработных, несколько миллионов обездоленных, всегда голодных пасынков жизни.
О социализме тогда только еще мечтали. «От каждого — по способностям, каждому — по его труду». Но некуда было человеку приложить свои способности и неоткуда получить по своему труду. Многие даже и не верили в социализм, считали его утопической пропагандой.
Так было, именно так!
Я живу сейчас в Ленинграде, в индустриальном городе. На всех улицах висят объявления: «Заводу требуются кочегары, токари, слесари всех разрядов, электромонтеры, грузчики, вахтеры, стрелки в охрану, подсобные рабочие, машинистки в контору, секретарь-машинистка со стажем в канцелярию главного инженера». И самое удивительное, что люди не удивляются, проходят мимо, даже не читая: каждому некогда, у каждого есть свое дело.
У каждого свое дело, подумать только! Появись такое объявление в нэповские времена — конца бы не было неистощимому людскому потоку, хлынувшему на завод. Проходную бы разнесли — вот как! Потому что ценили работу, потому что нелегко она давалась, и не всем и не сразу, а только после долгих поисков и полуголодных скитаний. Поэтому, получив работу, человек держался за нее обеими руками и даже зубами…
Недавно в нашем домовом комитете судили одного орла — двадцатишестилетнего красномордого парня. За шестидесятый год[13] он сменил шесть служб и нигде не работал больше трех недель. Его на суде спросили: почему? Он закочевряжился: работа-де неподходящая, мне-де квалификация не позволяет, я-де имею высокую малярную квалификацию, хочу двери под дуб расписывать и кабинеты оклеивать тиснеными обоями «гравитоль», что на стекле по стальной линейке режут и подгоняют, а мне дают клеить простые обои да еще заставляют потолки белить — мыслимое ли дело?!
Он говорил с жаром, с негодованием. Я слушал его и думал: плакать мне или смеяться? После приговора, весьма, впрочем, снисходительного, условного, я пригласил этого хлюста к себе домой побеседовать. Он вначале подозрительно покосился, потом, сообразив, что, наверно, будет выпивка, пошел.
Выпивка была, и состоялся у нас любопытнейший разговор. Я рассказывал парню о бедствиях безработных в годы нэпа, надеясь пробудить в нем благодарность к нашему необычайному времени, когда не человек ищет дела, а, наоборот, дело многими голосами со всех сторон зовет к себе человека.
Он смотрел на меня с презрительно-снисходительной усмешкой: ну, чего, мол, ты разоряешься, чего пристаешь, сами всё понимаем.
— Так вы при царизме родились, вам так и положено было — ишачить. А мы родились при социализме, какое же сравнение может быть?
Он допил свою стопку и удалился с гордым, независимым видом, этот человек, «родившийся при социализме». А мне вспомнились горестные слова самаркандского дервиша Керима Абдаллаха: «Воистину потомки никогда не бывают благодарны предкам за сделанное для них, за все утраты и жертвы, понесенные ради них. Они приходят в дом, не спрашивая, кто его построил, они садятся к столу и забывают спросить, кто вырастил рис для этого плова и кто приготовил масло. Я говорю, я не жалуюсь, ибо я сам такой же неблагодарный потомок и заслуженно терплю от последующих». Этот закон, когда-то всеобщий, продолжает, к сожалению, частично действовать и в наше время. Но принят, наконец, указ о подобных фруктах, «родившихся при социализме», — давно пора!
Однако я ушел в сторону от главного предмета моего повествования — торговой фирмы «Табачниковы, отец и сын». Эта фирма погибала на моих глазах и при особенных обстоятельствах, следует о них рассказать.
Потеряв службу в тире, я остался опять без работы. Пошел на биржу труда, записался в очередь под номером четыреста семьдесят восьмым. «Есть какие-нибудь надежды?»— спросил я старушку, ведавшую записью. Она, серенькая, тихая, вконец запуганная грубой руготней и скандалами безработных, робко, по-мышиному, пропищала мне в ответ: «Не знаю, как и сказать, только много у нас, которые по два года ждут…» Я понял, надежд никаких.