Ткаченко требовала строго осудить поведение Широкова. Но и этого было мало. Готовившая вопрос Роза Ивановна сгустила краски еще больше. У нее были улики, которые Широков не смог бы опровергнуть никакими клятвенными заверениями. Она лично беседовала с соседями Жизнёвой. Они подтверждали, что Широков действительно посещал ее квартиру. Какие же после этого могли оставаться сомнения в том, что он не нарушил элементарных норм морали и не втоптал в грязь свое имя? «Об этом смешно говорить!» — самодовольно скрежетал Буров. «Мы должны потребовать от Широкова строгого партийного объяснения! Не для того мы выдвигали его на работу в аппарат, чтобы он позорил честь нашего коллектива». «Вопрос ясен, — не поднимаясь с места, заключила Бессонова, — таким, с позволения сказать, коммунистам не место в партии!» Она так и сказала — не место! Это Андрей запомнил точно. Именно после этих слов вышел он на середину комнаты и заговорил во внезапно установившейся тишине. Она была такой, как теперь, в этой аллее. Даже более глубокой, без шороха оставшихся на деревьях листьев, без шуршания плаща и чавканья ботинок по клейкой грязи на асфальте. Только не слышимые сейчас и гулкие тогда удары сердца, как казалось ему, различали все. Андрей силился заглушить этот набат, но он продолжал гудеть сам по себе, удар за ударом. Голос звучал глухо и казался чужим, как будто не Андрей, а кто-то другой говорил о первопричинах этого собрания, о Бурове, который вместо исправления ошибок дополнял их новыми, преследуя людей за критику.
«Говорите по существу вопроса!» — старалась сбить его Бессонова. «Он не воспринимает критику!» — разжигая страсти, злорадствовала Роза Ивановна и требовала ставить вопрос на голосование. Тишина оборвалась столь же внезапно, как вошла в комнату перед первыми словами, которые произнес Андрей. Сердце перестало стучать, но в голове началась путаница. Мысли вспыхивали одна яснее другой, но слов для их выражения не находилось, и, уже не разбирая шквала реплик и предложений, он замолчал...
Аллея кончилась, она уперлась в ветхий деревянный забор, который накренился на ворох мусора и листьев, наверное, сметавшихся сюда со всего сада.
Андрей посмотрел отсутствующим взглядом на этот глухой тупик и повернул обратно. Покой не приходил. Мысленно он все еще находился там, на своем первом в жизни судилище, до сих пор не понимая, ради чего люди, объединенные одной целью, делавшие одно общее дело, с такой озлобленностью обрушивались друг на друга, причиняли боль, стремились выбить из жизненной колеи. Запоздалым эхом донеслись вдруг слова, сказанные на собрании Плотниковым: «Много ли нужно человеку для его внутреннего покоя, для облюбованного им плодотворного труда?» Не дождавшись ответа, он урезонивающе заключил: «Не хватает нам обыкновенного человеческого отношения, чуткости, которой учит нас партия». Голос его звучал спокойно, без запала. Логика рассуждений Плотникова была проста, и его никто не перебивал. Он настаивал на объективном решении вопроса, советовал отбросить личные обиды, вызванные в свое время критическими замечаниями Андрея. Его поддержала Кедрина. В отношениях Широкова и Жизнёвой она не видела ничего предосудительного. «Татьяна Васильевна исключительно порядочная женщина, и мы не имеем никакого права наносить ей оскорбления!» Когда говорили они, Андрей почувствовал окрыленность, к нему вновь вернулась вера в доброту и благожелательность людей. Но ненадолго. Повторные выступления Бурова, Ткаченко и заключительная речь Бессоновой стерли след, оставленный Плотниковым и Кедриной. Их обвинили в беспринципности и партийной близорукости... «Пусть Широков полной мерой отвечает за свои поступки! Пусть собрание послужит ему последним предупреждением! Он не сделал выводов!.. Он не достоин!..» И, наконец, традиционное: «Он ничего не понял!..» Андрей отчетливо слышал эти хлесткие фразы, они зло стучали в виски, душили гневом бессилия... Он тряхнул головой, стараясь сбросить тяжесть воспоминаний, и быстро зашагал между деревьями по сырому ковру опавшей листвы.
Впереди, на центральных аллеях, вспыхнули огни уличных фонарей. Андрей шел на их свет.
Андрей не стал спрашивать Таню, откуда известны ей подробности собрания. При встрече они отодвинулись на второй план, о них не хотелось думать и тем более говорить. Не послушал он и совета Тани — не афишировать их отношения — настоял на том, чтобы зайти в кафе. Теперь, все еще поеживаясь от холода, она благодарила Андрея — здесь не дул ветер и не накрапывал дождь. Она включила лампу с оранжевым абажуром, и мир, выхваченный ее светом, стал еще уютнее и теплее.
— Когда мы не будем вместе, помни этот вечер.
Андрей посмотрел строго и вопрошающе.
— Не смотри так. Ведь это ясно, что надо уезжать.
Он снова промолчал. Он все более освобождался от сомнений и того горького осадка обиды, которую причинили теперь уже ненавистные ему люди. Именно так Андрей относился теперь и к Бурову, и к Ткаченко, и к Розе Ивановне. Им не было дела до идущих рядом людей и до того, будут ли счастливы они.
— Надо немедленно уезжать, — повторила Жизнёва. — Это мне совершенно ясно.
Она протянула руку, положила ее на локоть Андрея.
— Они не оставят тебя в покое. Ты приобрел врагов. Зачем давать лишний повод?
Андрей смотрел зло. Он не соглашался ни с одним доводом Тани, и она заговорила ласково, стараясь убедить.
— Не надо осложнять жизнь. И зря ты раскрыл перед ними душу. Я же говорила — они не захотят понять. Для них — это пища. Они только и ждали твоего признания. Нет, благородства от таких не жди. И вообще, надеяться мы можем только на самих себя. Я верю, что время принадлежит нам. Улягутся неприятности, и ты приедешь ко мне. Ведь мне нелегко тоже. Тем сильнее мы будет стремиться друг к другу. Ну, скажи, разве может кто-либо помешать нам?
К столу подошел официант, и она замолчала. Он переставил со сверкавшего металлического подноса лимон, две чашечки черного кофе и две рюмки коньяку. Уходя, он предупредил, что до закрытия кафе осталось полчаса. Андрей все так же зло посмотрел в спину официанту и сказал:
— Потому-то я с тобой и не согласен. Никакое собрание неправомочно решать — любить человеку или не любить! Такие вопросы не голосуют.
Он выпил коньяк и пригубил кофе.
— И опять ты горячишься. На партийных собраниях постоянно разбирают аморальные поступки.
— Это совсем другое дело.
— Другое, но выводы делают одни и те же. Так проще. А уж если нужно свести счеты, то и говорить нечего. Такие люди способны стереть каждого, кто посягнет на их престиж. Это, если хочешь, — борьба за существование.
— У нас она не имеет почвы.
— А пережитки? — Татьяна Васильевна усмехнулась. — Чего только не называем мы пережитками и когда они кончатся?
— Это зависит от нас.
— А по-моему, будь жизнь богаче — исчезли бы все людские мерзости.
— И опять-таки, чем быстрее они исчезнут, тем быстрее наступит так называемая богатая жизнь.
— Тебя не переспоришь. И что такое «богатая жизнь»? Мне просто не хочется, чтобы ты все осложнял. Ты, по-моему, очень невезучий, и тебе всегда будет доставаться. Как сегодня, как в прошлый раз.
Андрей закурил и плотно сдвинул брови. Татьяна Васильевна смотрела на его застывшее, напряженное лицо, с удивлением отмечая, насколько оно изменилось с тех пор, когда он впервые приехал в город. Ей подумалось, что при всей доброте своего сердца Андрей мог быть злым. Он как будто забыл о ее присутствии. Взгляд его чуть прищуренных глаз свидетельствовал о какой-то навязчивой мысли и был устремлен мимо нее, к входным дверям. Татьяна Васильевна обернулась и увидела пожилую женщину в черном халате. Она стояла на табурете и усердно терла мочалкой дверные стекла. Правая рука не переставала двигаться вверх и вниз, оставляя на стекле мутные мыльные полосы. Стекло не становилось чище, а рука двигалась, двигалась, словно рычаг автомата.
— Ты видишь, как человек бережет свое сердце? — спросил Андрей. — Правая рука работает, а левая будто приросла к груди.
— Инстинкт самосохранения. Без сердца нельзя жить.
— Без доброго...
— Эх, Андрей! Еще как живут. Чем бесцеремоннее обходятся с людьми, тем успешнее.
— Живут, но доброе сердце — самое ценное в человеке. Оно должно быть у каждого. Я бы этих бесцеремонных бил кулаком по башке!
— А еще добрый, — рассмеялась Жизнёва. — Есенин рассуждал иначе: «И зверье, как братьев наших меньших, никогда не бил по голове».
— То — зверье. А тут хитромыслящие люди. Каждый себе на уме.
— Опять пережитки! — продолжала смеяться Жизнёва.
Она взяла сумку и начала подкрашивать губы.
— А может быть, они и добры, — продолжал Андрей, возвращаясь к мыслям о собрании. — Приняли же сегодня Фролова в кандидаты.