Снова судья обратился к Лозовскому:
— Валентин Петрович Злочевский в своем заявлении утверждает, что обвинение, направленное против вас, ложно и сфабриковано директором института Пузыревым. Что вы по этому поводу скажете?
Злочевский не дал ему рта раскрыть, он выпрямился во весь свой долгий рост, бросил на своего друга негодующий взгляд и, словно речь шла о его собственной чести, возбужденно прокричал:
— Зачем вы спрашиваете его, он ведь весь в истории и ничего вокруг себя не видит! Ему ничего не стоит кого угодно выгородить, а себя закопать. За решетку угодить, только бы красноречием блеснуть.
— На сей раз, представь себе, я не спорю и против твоих доказательств не возражаю, — откликнулся Лозовский, — и Ардалиона Петровича защищать не хочу и не буду…
Валентин Петрович не успокоился, да и не от него это зависело. Пока страсти, бушующие в нем, не получили выхода, он оставался их пленником.
— Не верьте ему, — убеждал он судью, — человек этот завтра откажется от того, что сегодня утверждал.
Судья остановил его:
— Погодите, ведь Семен Семенович с вами не спорит, он согласен… Объясните это вы ему, Евгения Михайловна…
Михаил Герасимович вовсе не желал, чтобы спор окончился, и не искал мира для друзей. Вовлекая в размолвку Евгению Михайловну, он хотел послушать ее и лучше разглядеть.
— Вы бы, Валентин Петрович, рассказали, как вам удалось этот узел развязать, — с той очаровательной ноткой в голосе, которая просит, настаивает и заранее благодарит, произнесла она, не пустив при этом случая взглядом приласкать упрямца. — Расскажите: мы с удовольствием послушаем вас.
— Да, да, Валентин, — пригласил его Лозовский, — я много думал над тем, что случилось, и всего еще не уяснил.
Еще один милый кивок Евгении Михайловны, дружеская улыбка Семена Семеновича и поощрительный взгляд судьи — и Злочевский переменился. Он сразу же одолел свое раздражение, потер руки от удовольствия и с выражением приятной готовности, которую трудно было в ту минуту в нем предположить, весело проговорил:
— Ты не поверишь, Семен, как ловко он все обработал. Больного из твоей больницы переманил один, лечили, конечно, другие, а сам Ардалнон Петрович выжидал, когда раб божий Злочевский проведет вскрытие и направит на исследование материал. Тут он сразу же спускается в лабораторию и принимается чудить. Позвольте, говорит, тряхнуть стариной, над чем–нибудь потрудиться. Знает, шельма, что у лаборанта, кроме материала вскрытия Андросова, ничего нет, и, конечно, заполучает его. Посидел, поковырялся, рассмешил прибаутками всех до уборщиц включительно и благим матом вопит: «Эврика, нашел! Вот они, яйца цепня, я их среди тысяч других узнаю…» Никто его, конечно, не проверяет, поздравили с находкой, врач не глядя подписал анализ, и на этом кончилось…
Смеется довольный Злочевский, улыбается Евгения Михайловна, один Лозовский с грустью опустил голову.
— Спасибо, Валентин, — говорит он, — прости, если я тебя чем–нибудь обидел… Кто бы подумал, что изнанка твоя лучше наружного вида…
— Я прошу вас сообщить мне, — обращается к Злочевскому судья, — фамилии сотрудников, от которых вы это узнали.
Валентин Петрович задумывается и смущенно глядит по сторонам. Евгения Михайловна опускает глаза, а Лозовский усмехается.
— Теперь ты понял, Валентин, — говорит он, — почему на суде приходится иной раз помолчать? Вы спрашивали меня, Михаил Герасимович, почему я не отвечал на ваши вопросы, вот вам ответ… Ни мне, ни моему другу совесть не позволяет вовлекать в это дело невинных людей. Ведь истинный виновник собственными руками ничего не делал…
Наступило долгое молчание. Судья привычным движением захлопнул дело и что–то проговорил о предстоящем доследовании.
— Отчего же все–таки умер Андросов? — спросил судья, попеременно переводя взгляд с Лозовского на Злочевского.
— От недоброго сердца Ардалиона Петровича Пузырева, — ответила Евгения Михайловна.
Друзья ушли.
Судья долго из окна смотрел им вслед. Он видел, как Лозовский взял под руку свою спутницу и, нежно улыбаясь, что–то ей говорил… Когда они исчезли из глаз, Михаил Герасимович вернулся к столу, взглянул на дело и ощутил томительную грусть. За дверью его ждали посётители, до начала заседания следовало их принять, а всего у него времени — час. Ни о том, ни о Другом не хотелось думать. Его мысли были там, за поворотом улицы, куда ушли, ставшие ему близкими, его новые друзья.
Удивительно, до чего наш ум изощрен, до чего изобретателен, когда ему противостоят наши чувства. Как мало значат для него сердце, душа, голос интуиции и могучий дар предков — инстинкты. Что этому непрошеному наставнику, придирчивому судье до чаяний души! Он отравит наши дни бесплодной тревогой, недобрыми воспоминаниями и водворит в сердце разлад. Не силой трезвых убеждений одерживает он свои победы, а назойливым повтором истин, последовательных и безупречных, как судебный приговор. И в радостях, и в печалях, и днем, и среди ночи будут неистово звучать внушения рассудка… Вот и сейчас они уводят меня к печальным событиям, ставшим для меня источником страданий. Напрасны мои старания не думать о них — мой суровый судья не оставляет меня в покое…
Это случилось ранней весной в безоблачный теплый день. В том году как–то сразу отступили морозы, холодное солнце потеплело, и за окном лаборатории замелькали первые вестники весны — краснолобые коноплянки и нарядные овсянки. Мне тогда было не до птиц, и сияние солнца не радовало меня. Виной этому был сотрудник моей лаборатории, мой племянник Антон Семенович Лукин. Он опять куда–то пропал и с конца прошлой недели не показывался мне на глаза. Так бывало с ним не раз: не сказав ни слова, он вдруг исчезал и так же внезапно появлялся. Ничего с ним при этом не происходило, он не болел, не бражничал с друзьями; его неожиданно назначали то в одну, то в другую комиссию, включали в делегацию либо срочно направляли в распоряжение какого–то важного лица. Мне, заведующему лабораторией, об этих назначениях не сообщали, и узнавал я о них из приказа директора института, вывешенного у дверей канцелярии. На этот раз отсутствие Лукина затянулось, и никто толком не знал, куда он девался. Директор ушел в отпуск, не отметив в приказе, куда отбыл мой сотрудник и надолго ли.
Я узнал о возвращении Лукина с утра, когда из соседней комнаты донесся его голос, звонкий и скользкий, легко взвивающийся вверх и спадающий до шипения. Твердой и вместе с тем легкой походкой он приблизился ко мне, распространяя крепкий аромат духов и густой запах табака. На нем, как всегда, был тщательно выглаженный костюм кофейного цвета, яркий галстук, завязанный широким узлом, и университетский значок в петлице.
— Доброе утро, — с беззаботной улыбкой произнес он, учтиво пригнулся и пожал мне руку. — Что нового, как живете, Федор Иванович?
Не дожидаясь ответа, он направился к шкафу, вынул накрахмаленный халат, надел его и не спеша опустился на стул.
— Где ты был эти дни? — спросил я, с неприязнью оглядывая его бочкообразную грудь, широкие плечи спортсмена и длинные руки — истинное украшение землекопа. Мне были противны его пухлые розовые щеки — так и хотелось их отхлестать, и круто срезанный подбородок — наглядное свидетельство его безграничного упрямства и своеволия. Мой вопрос почему–то вызвал у него удивление. Он высоко вскинул плечи, и на его крупном лице отразилось неподдельное изумление.
— Неужели вы не читаете приказов? Там отчетливо сказано, что я направлен с группой ветеранов войны сопровождать делегацию итальянских товарищей. Мы побывали на Украине, на Северном Кавказе и в Поволжье Чудесные ребята, мы коротко с ними сошлись и здорово повеселились.
Я знал, что за этим последует поток хвастливых признаний о потехах и забавах, столь близких его сердцу, о сомнительных развлечениях и, конечно, о победах за бильярдным столом. Чтобы не слышать всего этого, я коротко сказал:
— Ты будешь объясняться с отделом кадров и директором. Я тебя поддерживать не стану.
Он нетерпеливо прочесал рукой свою вьющуюся шевелюру, между пальцами выпал русый локон и повис на лбу. В голубых глазах вспыхнул вдохновенный огонек. Меня покоробил его взгляд, я лучше других знал истоки этого вдохновения. Некогда возникшее как невинное притворство, оно с годами освоилось и утвердилось на лице как родимое пятно.
— Вы напрасно беспокоитесь, — примирительным тоном проговорил он, — директор был поставлен в известность… Все произошло внезапно, и я не успел вас предупредить…
Я не стал ему отвечать. Мне надоели его бестолковые поездки, опротивел он сам, и я дал себе слово избавиться от него. Никогда еще это желание не было так сильно. Он должен уйти из лаборатории, прежде чем случится непоправимое. Мой нелюбимый помощник должен это наконец понять.