— Начинайте, Сережа!
Эфир закапал.
— Глубже, глубже дыши, Мерзляков! Считай вслух!
— Двадцать шесть, двадцать семь, — ленивым голосом считал Мерзляков, и, внезапно оборвав счет, он заговорил что-то, не сразу понятное, отрывочное, пересыпанное матерной бранью.
Петр Иванович держал в своей руке левую руку Мерзлякова. Через несколько минут рука ослабла. Петр Иванович выпустил ее. Рука мягко и мертво упала на краю стола. Петр Иванович медленно и торжественно разогнул тело Мерзлякова. Все ахнули.
— Вот теперь привяжите его, — сказал Петр Иванович санитарам.
Мерзляков открыл глаза и увидел волосатый кулак начальника больницы.
— Ну что, гадина, — хрипел начальник. — Под суд теперь пойдешь.
— Молодец, Петр Иванович, молодец! — твердил председатель комиссии, хлопая невропатолога по плечу. — А ведь я вчера совсем собрался этой горилле вольную выдать!
— Развяжите его! — командовал Петр Иванович. — Слезай со стола!
Мерзляков еще не очнулся окончательно. В висках стучало, во рту был тошный, сладкий вкус эфира. Мерзляков еще и сейчас не понимал — сон это или явь, и, может быть, такие сны видел он не один раз и раньше.
— А ну вас всех к матери! — неожиданно крикнул он и согнулся, как раньше.
Широкоплечий, костлявый, почти касаясь своими длинными, толстыми пальцами пола, с мутным взглядом и взъерошенными волосами, действительно похожий на гориллу. Мерзляков вышел из перевязочной. Петру Ивановичу доложили, что больной Мерзляков лежит на койке в своей обычной позе. Врач велел привести его в свой кабинет.
— Ты разоблачен. Мерзляков, — сказал невропатолог. — Но я просил начальника. Тебя не отдадут под суд, не пошлют на штрафной прииск, тебя просто выпишут из больницы, и ты вернешься на свой прииск, на старую работу. Ты, брат, герой. Целый год морочил нам голову.
— Ничего я не знаю, — сказала горилла, не поднимая глаз.
— Как не знаешь? Ведь тебя только что разогнули!
— Никто меня не разгибал.
— Ну, милый мой, — сказал невропатолог. — Это уже вовсе лишнее. Я с тобой хотел по-хорошему. А так — гляди, сам будешь проситься на выписку через неделю.
— Ну что там еще будет через неделю, — тихо сказал Мерзляков. Как ему было объяснить врачу, что даже лишняя неделя, лишний день, лишний час, прожитый не на прииске, это и есть его, мерзляковское, счастье. Если врач не понимает этого сам, как объяснить ему? Мерзляков молчал и глядел в пол.
Мерзлякова увели, а Петр Иванович пошел к начальнику больницы.
— Так можно завтра, а не через неделю, — сказал начальник, выслушав предложение Петра Ивановича.
— Я обещал ему неделю, — сказал Петр Иванович, — не обеднеет же больница.
— Ну, ладно, — сказал начальник. — Пусть через неделю. Только меня позовите. А привязывать будете?
— Нельзя привязывать, — сказал невропатолог. — Вывихнет руку или ногу. Держать будут. — И, взяв историю болезни Мерзлякова, невропатолог написал в графе назначений „шоковая терапия“ и поставил дату.
При шоковой терапии вводится в кровь больного доза камфорного масла в количестве, в несколько раз превышающей дозу того же лекарства, когда его вводят подкожным уколом для поддержания сердечной деятельности тяжелобольных. Действие ее приводит к внезапному приступу, подобному приступу буйного сумасшествия или эпилептическому припадку. Под ударом камфоры резко повышается вся мышечная деятельность, все двигательные силы человека. Мышцы приходят в напряжение небывалое, и сила больного, потерявшего сознание, удесятеряется. Приступ длится несколько минут.
Прошло несколько дней, а Мерзляков и не думал разгибаться по своей воле. Пришло утро, записанное в истории болезни, и Мерзлякова привели к Петру Ивановичу. На Севере дорожат всяким развлечением — докторский кабинет был полон. Восемь здоровенных санитаров выстроились вдоль стен. Посреди кабинета стояла кушетка.
— Здесь и будем делать, — сказал Петр Иванович, вставая из-за стола. — К хирургам ходить не станем. Кстати, где Сергей Федорович?
— Он не придет, — сказала Анна Ивановна, дежурная сестра. — Он сказал „занят“.
— Занят, занят, — повторил Петр Иванович. — Ему полезно было бы посмотреть, как я делаю за него его работу.
Мерзлякову засучили рукав, и фельдшер помазал его руку йодом. Взяв в правую руку шприц, фельдшер проколол иглой вену близ локтевого сгиба. Темная кровь хлынула из иглы внутрь шприца. Фельдшер мягким движением большого пальца нажал поршень, и желтый раствор стал уходить в вену.
— Побыстрей вливайте! — сказал Петр Иванович. — И живей отходите в сторону. А вы, — сказал он санитарам, — держите его.
Огромное тело Мерзлякова подпрыгнуло и забилось в руках санитаров. Восемь человек держали его. Он хрипел, бился, лягался, но санитары держали его крепко, и он стал затихать.
— Тигра, тигра так удержать можно, — кричал Петр Иванович в восторге. — В Забайкалье тигров так руками ловят. Вот обратите внимание, — говорил он начальнику больницы, — как Гоголь преувеличивает. Помните конец „Тараса Бульбы“? „Мало не тридцать человек повисло у него по рукам и по ногам“. А эта горилла покрупнее Бульбы-то. И всего восемь человек.
— Да, да, — сказал начальник. Гоголя он не помнил, но шоковая терапия ему чрезвычайно понравилась.
На следующее утро Петр Иванович во время обхода больных задержался у койки Мерзлякова.
— Ну, как, — спросил он, — какое твое решение?
— Выписывайте, — сказал Мерзляков.
1956
На Крайнем Севере, на стыке тайги и тундры, среди карликовых берез, низкорослых кустов рябины с неожиданно крупными светло-желтыми водянистыми ягодами, среди шестисотлетних лиственниц, что достигают зрелости в триста лет, живет особенное дерево — стланик. Это дальний родственник кедра, кедрач, — вечнозеленые хвойные кусты со стволами потолще человеческой руки и длиной в два-три метра. Он неприхотлив и растет, уцепившись корнями за щели в камнях горного склона. Он мужествен и упрям, как все северные деревья. Чувствительность его необычайна.
Поздняя осень, давно пора быть снегу, зиме. По краю белого небосвода много дней ходят низкие, синеватые, будто в кровоподтеках, тучи. А сегодня осенний пронизывающий ветер с утра стал угрожающе тихим. Пахнет снегом? Нет. Не будет снега. Стланик еще не ложился. И дни проходят за днями, снега нет, тучи бродят где-то за сопками, и на высокое небо вышло бледное маленькое солнце, и все по-осеннему…
А стланик гнется. Гнется все ниже, как бы под безмерной, все растущей тяжестью. Он царапает своей вершиной камень и прижимается к земле, растягивая свои изумрудные лапы. Он стелется. Он похож на спрута, одетого в зеленые перья. Лежа, он ждет день, другой, и вот уже с белого неба сыплется, как порошок, снег, и стланик погружается в зимнюю спячку, как медведь. На белой горе взбухают огромные снежные волдыри — это кусты стланика легли зимовать.
А в конце зимы, когда снег еще покрывает землю трехметровым слоем, когда в ущельях метели утрамбовали плотный, поддающийся только железу снег, люди тщетно ищут признаков весны в природе, хотя по календарю весне пора уж прийти. Но день неотличим от зимнего — воздух разрежен и сух и ничем не отличен от январского воздуха. К счастью, ощущения человека слишком грубы, восприятия слишком просты, да и чувств у него немного, всего пять — этого недостаточно для предсказаний и угадываний.
Природа тоньше человека в своих ощущениях. Кое-что мы об этом знаем. Помните рыб лососевых пород, приходящих метать икру только в ту реку, где была выметана икринка, из которой развилась эта рыба? Помните таинственные трассы птичьих перелетов? Растений-барометров, цветов-барометров известно нам немало.
И вот среди снежной бескрайней белизны, среди полной безнадежности вдруг встает стланик. Он стряхивает снег, распрямляется во весь рост, поднимает к небу свою зеленую, обледенелую, чуть рыжеватую хвою. Он слышит неуловимый нами зов весны и, веря в нее, встает раньше всех на Севере. Зима кончилась.
Бывает и другое: костер. Стланик слишком легковерен. Он так не любит зиму, что готов верить теплу костра. Если зимой, рядом с согнувшимся, скрюченным по-зимнему кустом стланика развести костер — стланик встанет. Костер погаснет — и разочарованный кедрач, плача от обиды, снова согнется и ляжет на старое место. И его занесет снегом.
Нет, он не только предсказатель погоды. Стланик — дерево надежд, единственное на Крайнем Севере вечнозеленое дерево. Среди белого блеска снега матово-зеленые хвойные его лапы говорят о юге, о тепле, о жизни. Летом он скромен и незаметен — все кругом торопливо цветет, стараясь процвести в короткое северное лето. Цветы весенние, летние, осенние перегоняют друг друга в безудержном бурном цветении. Но осень близка, и вот уже сыплется желтая мелкая хвоя, оголяя лиственницы, палевая трава свертывается и сохнет, лес пустеет, и тогда далеко видно, как среди бледно-желтой травы и серого мха горят среди леса огромные зеленые факелы стланика.