– Ага, у меня есть, а у тебя нет!
Ей даже невдомек было, что она понимает по-гречески, – так удивлена и напугана была неожиданным появлением Ибрагима и всем этим происшествием. Только что была непуганой, теперь стала напуганной. Непугана-напугана. Два слова бились в ней, как птичка в клетке, наполняли сердце отчаяньем и безнадежностью. Непугана-напугана.
А Ибрагим кружил вокруг нее, подпрыгивал, не выпускал из рук охапку ступенек, опутанных длинным шелковым шнуром, и то и дело выкрикивал свои дурацкие слова на разных языках, которых Настася еще не могла знать, но которые – о диво и ужас! – понимала!
Отступая от Ибрагима, отыскивая опору (или защиту?), она ощутила сквозь тонкую кофтенку холодную осклизлость лестничного стояка и теперь уже не отступала оттуда, стояла на дне глубоченного, как безнадежность, погреба, а Ибрагим все прыгал, торжествуя, но постепенно утихомирился, остановился, поглядел на девушку внимательнее, и она увидела в его глазах такой же испуг, какой ощущала и в своих собственных. Он все понял. У него были ступеньки, но без лестницы. Она завладела лестницей, хоть и без ступенек.
– Отдай мне! – показал он рукой на высокие стояки, скрепленные лишь вверху и внизу тремя поперечинами.
– Не отдам! Отдай ты!
– Не отдам! Ты отдай!
– Тебе – никогда!
– А я отниму!
– А я не дам!
Он бросился было к ней, но испугался, что и впрямь может потерять свое, вильнув спиной, отбежал подальше. А она боялась оторваться от своего, схватилась за стояки обеими руками, выпятила грудь – попробуй подойди!
Проклятие и нелепость! Забыла, что должна кричать, звать на помощь, забыла, где она и кто, следила только за движениями своего противника, за коварной игрой его глаз и нервного лица, знала, что должна любой ценой отобрать то, что он держит, и ни за какую цену не отдать свое, но не видела для этого никакого способа, кроме одного – уничтожить этого человека, убить его решительно и безжалостно, тогда поставить ступеньки на место и выбраться на волю. Она никогда никого не убивала. Ну и что? Пока была Настасей, не убивала и не стала бы убивать ни за что. Но теперь она Хуррем, а кто знает, что это за женщина? И знает ли она сама о себе хоть что-нибудь?
– Подойди ко мне, – холодно сказала она Ибрагиму. – Подойди, я должна тебя убить.
И от ужаса проснулась.
Лежала почти голая на своей низкой постели, съежившись то ли от холода, то ли от страха, уже и сбросив с себя сон, не могла пошевелиться, только мысль мучительно билась в ней, ужасающая мысль о том, что вся жизнь вокруг нее, в сущности, не что иное, как глубочайшая безысходность, на дно которой брошено множество несчастных людей, и одни из них обладают стояками лестницы, другие – ступеньками, каждый изо всех сил защищает свою собственность, никто не хочет поделиться с другим, помочь другому, помогая тем самым и себе, и потому всем им суждено оставаться на дне, в безысходности, в безнадежности навсегда и навеки, ибо это неизбежно, как судьба, и никто не в состоянии что-либо изменить.
– Проклятый мир, – шептали неслышно ее губы во тьме, – проклятый, проклятый! Мамуся, спаси меня!
Жуткий тонкий стрекот наполнял темноту покоя, темнота была сплошным тоскливым стрекотаньем, точно мириады крохотных железных жал летели отовсюду, ударялись друг о друга, раскаленно клевали ее нежную кожу, все тело и стрекотали, стрекотали сухо, тоненько, словно бы даже повизгивая. Хуррем вспомнила, что с вечера не закрылась муслиновым пологом от москитов. Может, и сны от этих невыносимых москитов?
Мудрая уста-хатун, старая турчанка, приставленная для обучения султанских дочерей и молоденьких одалисок гарема, рассказывала Хуррем про османских султанов и про их предков-сельджуков (кого убили, кого задушили тетивой лука, кого отравили, кто умер смертью таинственной и страшной), знания, переплетались в ней с ее долгой-предолгой жизнью, собственно, вся ее жизнь стала теперь сплошным знанием. Темнолицая, усатая старуха была набита таким множеством историй, что их хватило бы на тысячи таких жадных умов, как у молодой полонянки с Украины, и из тех ее историй запомнилось Хуррем с особенной силой повествование про анатолийских орлов и перелетных аистов.
Правда или выдумка, но ведь какая жуткая!
Будто бы всякий раз ранней весной, когда из Египта летят на далекую Украину стаи аистов, встречают их на пути темные стаи анатолийских орлов. Орлы собираются с отдаленнейших гор на побережье Эге Дениза, и когда утомленные перелетом через море аисты пробуют перебраться с Эгейских островов на материк, над белыми от солнечного зноя горами мирных странников встречает смерть. Испокон веков живут под тем голубым, вылинявшим от зноя небом, среди белых камней могучие орлы, и никогда они не подпускают никого, кто хочет проникнуть на материк с моря и островов, повисают над безлюдными, опаленными солнцем горами мрачной летящей стеной, бьют насмерть все живое – все идущее, ползущее, бегущее и летящее.
Аисты знают, какая судьба уготовлена им над белыми горами, но знают также и то, что где-то далеко-далеко ждут их огромные реки со сладкой водой, ждут беспредельные плавни, озера и непроходимые болота, все они, от могучих аистов-вожаков до молоденьких аистят-первогодков, родились в тех далеких зеленых краях и должны возвращаться всякий раз туда, возвращаться снова и снова, всегда и вечно, ибо их аистиная перелетная жизнь есть не что иное, как беспрестанное возвращенье к местам своего рождения, к тому, что навсегда остается самым родным. Хоть дорога далекая, тяжелая и кровавая, хоть многие из них не долетят, не прилетят и не вернутся никогда, но все равно надо всякий раз биться грудью, крылами, через силу, в отчаянном клекоте прорываться и пробиться к родной отчизне – не остановят их преграды, препоны, опасности и чья-то злая воля!
Тысячи лет летят так аисты, не меняя своих путей, и тысячи лет встречают их над морем мрачные орлиные стаи, которые пытаются скинуть аистов назад, в море, отогнать от своего материка, побить, растерзать, уничтожить, но не отступают аисты, не пугаются, смело и отчаянно идут грудь на грудь, крыло на крыло, старые вожаки первыми принимают удар, идя на стену старых орлов. Происходит все это на невероятной высоте, аисты не боятся ни орлов, ни высоты, они не пугаются падений и смертей, потому что им надо пробиться во что бы то ни стало, знание этого живет в их крови так же, как в орлиной крови живет знание того, что каждого, кто прилетел с моря, надо сбросить назад, в море, или кровью его окропить белые камни материка, разорвать его на белых камнях, еще более острых, чем орлиные клювы и когти.
И пока старые аисты-вожаки принимают на свои нечувствительные к боли тела первый удар, пока на подмогу им наплывают новые и новые волны аистиного войска, молодые аистята-первогодки, еще не окрепшие ни телом, ни духом, отрываются от стаи и, выгнув крылья, устремляются к самой земле, припадают чуть ли не к самым белым острым камням, в пугливом шуршании крыльев, в лихорадочной торопливости отдаляются от места битвы, углубляясь в материк дальше и дальше, недостижимые для орлов, которые не умеют летать низко над землей, побеждая старых хищников если и не силой и мощью, то умом и ловкостью, коим научили их старые аисты.
И так продолжается уже тысячи лет, льется кровь, падают с высоты убитые гигантские птицы, идет сила на силу упорно, ожесточенно и неотступно, а разум и ловкость между тем спасают самых младших, и каждую весну снова прилетают к Дунаю, Днепру и Днестру аисты, находят старые гнезда, ждут своих аистих и дают начало жизни новой и вечной.
Тяжелы гаремные ночи, но еще более тяжелы дни, ибо одиночество и безнадежность с еще большей остротой ощущаются, когда ты окружена подглядываньем, подслушиваньем, крадущимися шагами, таинственными шепотами, недоверием и враждебностью. В такие минуты весь османский мир представлялся Хуррем теми кровавыми орлами с белых анатолийских гор, а Славянщина, которую они терзали вот уже свыше двухсот лет, беззащитными мирными аистами, несчастными, обреченными навеки, но и неуступчиво упорными в своем существовании, в постоянном возрождении, в необратимом возвращении к своим истокам, к отчизне.
Первым, пожалуй, начал сын Орхана, внук Османа, султан Мурад. Побил на Марице болгарское войско, захватил Эдирне и перенес туда из Брусы свою столицу, присматривался к тому, как бьются между собой сыны болгарского царя Асена Шишман и Стратимир, ослабляя и без того обессиленную свою державу, которая распалась после смерти Асена и теперь неминуемо должна стать чьей-то добычей: венгерского ли короля Уласло, сербского ли князя, уже захватившего под свое влияние Македонию, а то и самого папы римского, стремящегося окатоличить эти православные богатые земли. Но Мурад был ближе всех к лакомому куску, к тому же обладал и силой наибольшей. Шишман, чтобы задобрить грозного соседа, вознамерился отдать ему в гарем родную сестру Тамару. Царская дочь славилась невиданной красотой. Пятнадцатилетней была отдана в жены воеводе Драгашу Деяновичу, но воевода пал смертью храбрых на поле боя, не успев прикоснуться к своей юной жене, и теперь Тамара в свои двадцать лет не знала доподлинно, кто же она, молодая вдова или перезревшая девушка. Вся Европа добивалась Тамариной руки, наслышавшись о ее красоте, присылал Шишману сватов сам венгерский король, но Шишман, боясь окатоличивания своего края, все держал и держал красавицу сестру подле себя, и та уже готова была пойти хоть в монастырь, но и туда дорога ей была заказана, потому что в жилах ее текла смешанная кровь – от отца-христианина и матери-еврейки.