Другой, присев на корточки, у плинтуса, начал запихивать в щели вязкую кашицу. Он отодвинул шкаф, переставил тумбочку, выволок на середину кровать — словом, потревожил всю мебель, какая только была в квартире. Действовал он уверенно и быстро, как будто ему заранее были известны все наперечет дыры и щели, которыми пользуется мышиное племя. И в каждую дыру, в каждую щель он, не жалеючи, вмазывал кашицу, а сверху еще присыпал порошком — нате, мол, жрите, паралич вас разбей…
Напоследок марсиане положили на пол круглую шашку, подожгли фитиль: из четырех отверстий шашки повалил черный дым…
Сделав знак Николаю, чтобы он удалился, чтобы он погулял на улице, они собрали свои причандалы и вышли следом, плотно притворив за собою дверь.
— Позвони в пожарную команду: пусть не волнуются, — посоветовал один, сняв очки и маску. — Дыма будет много.
— Назовите адрес и скажите, что делали дезинфекцию. Они нашу работу знают, — пояснил другой.
Марсиане сели в желтый пикап и уехали.
Спустя полчаса Коля Бабушкин приоткрыл дверь, осторожно заглянул в квартиру. Там был ад кромешный. Тьма. Ночь. Извиваясь и зыбясь, как змеи, слои дыма медленно потянулись навстречу.
Он хотел уже обратно захлопнуть дверь, как вдруг услыхал чих. Сдавленный, негромкий чих — там, в квартире…
Глотая копоть, Николай пробрался в кухню. На табуретке у стола, на своем обычном месте, возлежал кот Роман. И сердито чихал.
Ужас как он выглядел, этот кот, когда Николай, подцепив за жирный загривок, вынес его на улицу. Этот кот сделался похожим на абстрактную картину, которую Коля Бабушкин видел в одном журнале: она тоже была вся в черных пятнах, потеках и полосах, только что не царапалась и не мяукала.
Раскачав, Коля Бабушкин кинул его подальше во двор. Кот шлепнулся, приник к земле брюхом, лапами, хвостом — замер. Прижав уши, он испуганно и злобно щурился на белый снег, на белый свет…
Он, должно быть, давно не видел белого света, этот заевшийся нерабочий кот. Наверное, сидя на табуретке в жарко натопленной комнате, он уже позабыл, что, кроме этой комнаты, есть еще иной — ослепительный, большой и неуютный мир. Этот красивый породистый кот, наверное, и кошки никогда не видал. Он, наверное, считал, что он один такой на свете — пушистый.
Николай пронзительно свистнул.
Кот Роман вздрогнул, ощерил мелкие зубы и, распластавшись, грациозно и хищно вынося вперед лапы, пополз прочь…
Коля Бабушкин вернулся домой, отворил форточки. Дым понемногу истекал. Но стены были черны от копоти, шершавы от гексахлорановой пыли, которой не пожалели ребята из санэпидстанции.
Николай подумал, что теперь, когда всякую нечисть извели в одночасье, было бы нехудо привести квартиру в порядок, побелить заново. Можно самому сделать — пустяк…
Дым истекал. Но в квартире держалась крепкая вонь. От вони закружилась голова, помутнело в глазах, сперло дыхание. Николай направился было к открытой форточке — глотнуть чистого воздуха, — но, не дойдя, повернулся и опрометью кинулся в уборную.
Там его вырвало.
Когда-нибудь джегорский парк будет славен, как сады Семирамиды. Тут уж много сделано для этого. Парк обнесен железной оградой, а вход увенчан каменной аркой. Вырыт пруд, посредине пруда насыпан остров, и на этом острове намечено поселить лебедей. Уже проложены лучевые аллеи, вдоль них расставлены скамьи и урны, высятся фонарные столбы. Есть танцевальная веранда, есть открытая эстрада-раковина.
Нет покамест только деревьев. Прежде в пойме Чути, где теперь расположен парк, была кое-какая растительность: ельник, ивняк, черемуха. Но все это, конечно, вырубили, когда расчищали строительную площадку под город.
А потом на вырубке заложили парк. «Пять тысяч саженцев», — как сообщала местная газета.
На Севере нельзя пересаживать взрослые деревья: они не выдерживают пересадки и быстро засыхают. Поэтому пришлось сажать молодняк — тощие прутики березы и рябины, от земли не видно. Эти прижились.
Но деревья растут куда медленней, чем города. И по сей день джегорский парк просматривается насквозь со всех сторон. Летом его слегка заволакивает зеленая дымка листвы, зимой — кружево инея. А осенью и весной, когда в парках вообще межсезонье, безвременье, когда и танцевальная веранда закрыта, и концертная раковина пуста, — тут совсем голо. Голо и слякотно.
Молодежи, однако, которая все тут сажала и строила, неохота ждать, пока вырастут деревья. И вечерами, в любую погоду, в любое время года, все скамейки парка заняты. На каждой скамье сидит парочка. Целуются.
Ирина вспомнила, как неделю назад она шла здесь с Черемныхом. Предстоял разговор — тягостный, неизбежный и вместе с тем уже ненужный. Они свернули с улицы в парк и пошли по аллее, круша ногами мокрый снег.
Было темно — фонари не горели. На скамейке справа, почти слившись с теменью, застыли две безмолвные фигуры. Едва различимы лица: два бледных лица — запрокинутое и склоненное.
На скамейке слева — две темных фигуры, два бледных лица, запрокинутое и склоненное.
Бесконечная аллея. Скамьи справа и слева. Слившиеся фигуры. Сплетенные руки. Спекшиеся губы.
На Ирину и Черемныха эти, на скамейках, не обращали никакого внимания. А одна скамейка не обращала внимания на другую скамейку. Они были заняты лишь сами собой. Им ни до кого не было дела. Они были одни на свете.
Ирина и Черемных старались не смотреть по сторонам. В конце концов это нехорошо и стыдно — целоваться на скамейках, у всех на виду. Они старались не замечать. Но — краем глаза — замечали, и, по какой-то совсем непонятной причине, хотелось смотреть.
Те, на скамейках, вероятно, нисколько не стыдились. Они были одни на свете. А эти, которые шли по аллее, испытывали неловкость и стыд. Не то чтобы друг перед другом — хуже, перед этими целующимися парочками. Неловкость перерастала в глухую враждебность, но она уже относилась не к парочкам — хуже, друг к другу…
Они отчужденно молчали. Потом Ирина высвободила руку из-под руки Черемныха, отделилась от него, ускорила шаг.
Фигуры на скамейках. Лица. Справа и слева.
Они шли мимо скамеек, как сквозь строй.
Промозглый ветер сёк спину.
— Тебе холодно? — спросил Черемных, приноравливаясь к ее шагам.
— Нет, — ответила она.
Ирина поежилась от этого воспоминания.
— Тебе холодно?
— Да, — ответила она.
Пестрая варежка проворно юркнула в рукав оленьей куртки Коли Бабушкина.
А нынче-то вовсе не холодно. Воздух клубится влагой, размывая в кисель городские огни. Голе настые березки увешаны мелкой дребеденью сосулек, с них частит капель, капли, падая, пронзают снег, и он весь в дырках, как сито…
Николай настороженно смотрит на Ирину, сидящую рядом с ним на сырой парковой скамье. Почему она все время молчит? Попробуй понять, о чем человек думает, когда молчит?
Ирина, уловив вопрос, коротко и сильно сжимает его руку — там, в рукаве. Не беспокойся, мол. Я хорошо думаю.
Она думает хорошо. Но, как многие женщины, чуть расчетливо.
Мужчина (если он настоящий мужчина) не способен здраво рассчитывать в любви. Он будет прежде всего стремиться завоевать, заполучить свою любовь. Наперекор всему, очертя голову. Он будет после раздумывать — что с ней делать, с этой добытой любовью? Будет позже чесать в затылке…
А женщина (если она и влюблена) умеет задуматься раньше. Прислушаться к себе. Присмотреться к нему. Оценить. Сравнить. Предположить… Даже опрометчивость ее — обдуманна.
Ирина думает.
Странно, ее сейчас вовсе не заботит, кем может стать для нее этот ясноглазый юноша. Она сразу почуяла в нем то обыкновенное, что на поверку дороже необычного.
Ей покойно и радостно думать о нем.
Но особую радость — пусть не лишенную самолюбования — доставляет ей другая мысль. Кем она может стать для него? Ведь не секрет, что день ото дня он все больше восхищается ею. С той самой первой и очень забавной встречи в гостинице, у титана, когда он увидел ее и отвернулся, оробев…
— В гостинице титан починили? — спрашивает Ирина.
Николай настороженно смотрит на нее. Попробуй понять, о чем человек думает, когда говорит? Она же знает, что он съехал оттуда.
Ирина думает.
Черемных… Ей поначалу льстила его умудренность. Но как же это все-таки скучно — умудренность… Как досадно, если каждый твой шаг заранее угадан; если все, чем ты можешь одарить, ново лишь для тебя самой… Она взбунтовалась.
Нет, не это. Во всяком случае — не только это.
Она никогда не спрашивала его, был ли он женат. (А он не заговаривал об этом сам.) Она никогда не спрашивала, любил ли он. (А у него хватало такта не навязывать ей таких признаний.)
Но тот телеграфный серийный бланк с незабудочками решил многое.