— Вот неожиданность, — проговорила она сквозь зубы.
Я сделал ей знак удалить наушниц. Она приказала им одним взглядом, и девчонки улетучились.
— Соня, — сказал я без обиняков, — ребята собрались от тебя убежать вместе со мной на Оку. Ты знаешь об этом?
Она кивнула, невольно смутившись.
— Ну да, тебе только что доложили… Не знал и не ожидал, признаться, что от твоих мечтаний об организационной четкости пионерских рядов ты дойдешь до слежки за пионерами, до организации юных педелей…
Я не успел окончить фразу, Вольнову подхватило словно вихрем. Она вскочила и забегала по палатке. И, едва справляясь со слезами ярости, произносила только одну фразу:
— За что они меня не любят?! За что? За что?
— Насильно мил не будешь!
Когда она немного успокоилась, я взял ее за руку, усадил на койку и сказал, вкладывая в свои слова все то доброжелательство, которое у меня накопилось в недолгом одиночестве:
— Ну, давай поговорим по-хорошему, как товарищи, не задираясь. Я уплываю к себе на родину, вернусь не скоро; может быть, никогда и не увидимся. Делить нам нечего, соперничать не надо…
— Не надо, — отозвалась она примирительно.
Это расположило меня еще больше. И я решил быть откровенным до конца:
— Тебя никто не полюбит, Соня, если ты будешь такой.
— Какой?
— Такой беспощадной к людям… начальницей.
— Ну-ну, — улыбнулась она сквозь слезы, — значит, ребята не могут полюбить вожатого потому, что он для них начальство?
— Да! Ребята полюбят вожатого только тогда, когда он станет для них товарищем, а не начальством.
— Я понимаю… Но это общие слова… А вот практика… Это так трудно быть вожатым! Ведь у нас даже нет образчика, с кого брать пример!
— Соня, а есть ведь пример.
— Какой?
— Был в партии большевиков вожатый, которого все любили, как товарища, старшего товарища. Он никогда не был начальством… даже став у власти над целым государством!
Вольнова поняла и, крепко пожав мою руку, задумалась.
Так мы сидели какое-то время молча, держась за руки, при тусклом свете крошечной лампочки от аккумулятора, что тлела все слабей, как затухающий уголек.
И странно
— впервые мы не спорили. Наши мысли словно общались без слов. Я думал, что она, в общем-то, неплохая дивчина, хочет добра, но во многом заблуждается. И нельзя мне ее сейчас оставить одну… Она думала о том, что, в обыщем-то, я неплохой хлопец и что без меня ей очень бы не хотелось остаться…
И эти невысказанные мысли каким-то образом рождали настроение дружбы. Нам не хотелось ни говорить, ни расставаться. Вот так мы и сидели в хорошем, добром раздумье.
И вдруг стены палатки заколебались. Снаружи кто-то оступился и чуть не упал. Мы вскочили, бросились к выходу и успели разглядеть двух удиравших девчонок.
Это ее наушницы подслушивали наш разговор!
От стыда Вольнова закрыла лицо ладонями и бросилась назад в палатку.
В это время раздалась визгливая трель горна, играющего тревогу.
Как появляется чувство дружбы
Горн срывался, надрывался, кричал, звал с таким отчаянием, что ребята выскакивали из окон школы, выбивая противокомарные проволочные сетки вместе с рамами, полуголые, в одних трусах, кто надевая на ходу майки, кто повязывая галстуки. Одни пионеры строились на линейке, другие суматошно метались по лагерю.
Не выдержало сердце вожатого, и, бросившись к мачте, я крикнул:
— Ко мне!
Вскоре все пионеры, дрожа, подпрыгивая, колебля ряды, стояли строем на линейке.
— Что случилось, кто поднял тревогу?!
— Грабят сад! Кулачье… с мешками… с подводами!
Связали сторожей! — прокричали наперебой Шариков и Костя.
Оказывается, они накануне бегства из лагеря отправились в сад запастись яблоками на дорогу и обнаружили ночной грабеж.
Вольнова, увлеченная общим азартом, без рассуждений бросилась вперед, размахивая электрическим фонариком, как каким-то оружием.
Вначале мы мчались что есть духу до самого сада, затем построились. Затрубили в горны, забили в барабаны и пошли в обхват: один отряд
— слева, другой
— справа.
Я и сейчас не знаю, что мы хотели делать, как сражаться с грабителями, но мы так шумели, что враг, не приняв боя, обратился в бегство. Мимо нас проносились, грохоча в темноте, рассыпая яблоки, роняя целые мешки, деревенские телеги. Пешие мужики и парни удирали прямиком, через кусты и овражки. Вскоре подняли пальбу развязанные и освобожденные нами сторожа. Из совхоза примчался верхом директор, за ним рабочие.
Победа была полная. С нашей стороны потерь никаких: несколько поцарапанных, наткнувшихся на сучья и на колючие кустарники, — и все. А паникующий враг оставил на поле битвы несколько картузов, шапок, много мешков, и пустых и с яблоками. Был найден потерянный кем-то сапог с левой ноги. И даже захвачен пленный
— почтенного возраста мужчина в городском одеянии, некий дачник, принявший участие в яблочном походе своих хозяев, кулаков Зелениных.
Не зная местности, он во время бегства сиганул в овраг и увяз на дне его в тине.
Обескураженный вид этого дачника вызвал такой хохот, что ребята катались по земле, хватаясь за животики.
Во всей этой суматохе несколько раз я видел рядом Вольнову, она гонялась за яблочными налетчиками, отнимала у них мешки, с кого-то сбила шапку. А теперь хохотала с таким искренним, бездумным удовольствием, что вместе с ребятами валилась на груды яблок.
Очевидно, впервые она не «руководила», а действовала вместе со всеми, поддавшись общему стремлению, и получила удовольствие от победы, равное со всеми.
Какой-то садовый грабитель, которого она пыталась задержать, отдавил ей сапогами пальцы на ногах, содрав кожу до крови. Но, не чувствуя боли, она хвалилась пучком волос, вырванных из его бороды.
Наши ребята, опытные в лечении царапин и ссадин, — а именно Игорек и Франтик
— вымыли ее ноги чистой родниковой водой и смазали принесенным из совхозной аптечки йодом без всякого приказа, даже без просьбы с ее стороны.
Когда мы возвращались на рассвете и Вольнова принуждена была снять сандалии
— так распухли пальцы, — ребята, заметив, что босиком с непривычки она идти не может, тут же вырезали из толстых ивовых прутьев носилки, усадили и по очереди несли ее, как в паланкине.
— Им тяжело… Я не могу этого позволить… Они надорвутся… Ну, мне просто неловко… — говорила она шепотом.
А я, шествуя рядом, наклонялся и шептал ей на ухо:
— Ничего, ничего… Позволь им полюбить тебя, Соня!
Я тащил на плече трофейный мешок яблок и думал о том, что теперь, пожалуй, мне можно и смыться, уплыть потихоньку. Ребята не бросят отбитого у врагов сада…
Они не оставят свою вожатую, которая вместе с ними сражалась до самозабвения, была ранена и которую они принесли в лагерь на собственных руках.
Мы любим тех, с кем вместе пережили радость и горе, кому оказали помощь, о ком заботились.
Нет, теперь ребята не убегут, как пленные, они почувствовали себя снова хозяевами.
Уплыл я средь бела дня, когда все ребята после ночного сражения спали крепким сном. Я оставил им прощальное письмо, выжженное солнечным лучом через лупу на щепке. Никто не провожал меня. Одна только Вольнова.
Она шла, опираясь на заветное весло, подаренное мне Данилычем.
А я учил ее, как нужно ходить босиком по мягкой пыльной дороге, по колючему жнивью, по влажной отаве.
Но у нее это не получалось, у нее были слишком изнеженные ступни горожанки. А обувь она не могла надеть
— так распухли пальцы. Пришлось взять ее на руки и понести. Уж очень ей хотелось посмотреть, как я сяду в челнок и поплыву. Это так забавно
— современный человек в доисторическом челноке!
Так мы и вышли на берег Москвы-реки. Она у меня на руках, а мое весло у нее в руках.
И оба оглянулись.
Полдень. Зной. И нигде никого
— ни живой души.
Только бережанки неугомонны. С любопытством облетая нас, так и щебечут в уши. Я вспомнил ее наушниц и улыбнулся. Она, словно догадавшись, сказала:
— Никого! Спят вместе со всеми… противные девчонки!
Что сказала она мне на прощание и что я ей ответил, это так и осталось никому не известным, кроме нас. Ведь на этот раз никто не подслушивал.