— Ты чего сидишь в темноте? — спросил Павлик, входя и щелкая выключателем.
Я зажмурился от яркого света и, зевая и протирая глаза, пробормотал:
— Ну, чего там у вас?
— Где? — тоже зевая (он не терпел ломанья), спросил Павлик.
— На совете отряда, идиот!
— Вот так-то лучше! Все в порядке, галстук тебе оставили.
— Не валяй дурака! — закричал я, и рука моя непроизвольно сжала концы галстука.
— Ну, ну, спокойно.
— Прости, пожалуйста… Не сердись. И расскажи, как все было.
— Поначалу паршиво. Лина требовала: исключить. Румянцева ее поддерживала. Мажура сидел темнее тучи, и все были уверены, что он тоже за исключение… Ну, а потом Карнеев толкнул речь…
— Что же он говорил?
— Не стоит передавать — зазнаешься. В общем, он сказал, что пошел бы с тобой в разведку. Тут Мажура засмеялся: «Молодец, хорошо друга защищаешь!» — «А он вовсе мне не друг, товарищ — да, а дружбы у нас нет». — «Почему?» Карнеев покраснел: «И скажу! Сам Ракитин, может, лучше всех в отряде работает, а наладить работу звена не умеет. Ему и обидно…»
— Слушай! — вскричал я. — А ведь он совершенно прав, я действительно, никудышный звеньевой!
— Наконец-то понял…
Теперь я понимал. Понимал не только это, но и многое другое, и прежде всего, какая сила в прощении. Все во мне будто осветилось ярким и ровным светом, не осталось ни одного темного угла, где бы могло притаиться что-то мелкое, самолюбивое, жалостливое к себе.
Я подошел к окну, увидел снег, крыши, купола, пятна абажуров и вспомнил, как смотрел на них вчера. Все вышло совсем не так, как мне думалось. Нежданно быстро минула беда, но что-то не минуло, и это останется во мне навсегда, не бедой, не горечью, а новой важной частицей меня самого.
Вот и кончился последний урок последнего дня нашей школьной жизни. Впереди еще долгие и трудные экзамены, но уроков у нас никогда не будет. Будут лекции, семинары, коллоквиумы — все такие взрослые слова! — будут вузовские аудитории и лаборатории, но не будет ни классов, ни парт. Десять школьных лет завершились по знакомой хриповатой трели звонка, что возникает внизу, в недрах учительской, и, наливаясь звуком, подымается с некоторым опозданием к нам на шестой этаж, где расположены десятые классы.
Все мы, растроганные, взволнованные, радостные и о чем-то жалеющие, растерянные и смущенные своим мгновенным превращением из школяров во взрослых людей, которым даже можно жениться, слонялись по классам и коридору, словно страшась выйти из школьных стен в мир, ставший бесконечным. И было такое чувство, будто что-то не договорено, не дожито, не исчерпано за прошедшие десять лет, будто этот день застал нас врасплох.
В распахнутые окна изливалась густая небесная синь, грубыми от страсти голосами ворковали голуби на подоконниках, крепко пахло распустившимися деревьями и политым асфальтом.
В класс заглянула Женя Румянцева.
— Сережа, можно тебя на минутку!
Я вышел в коридор. В этот необычный день и Женя показалась мне не совсем обычной. Одета она была, как всегда, несуразно: короткое, выше колен, платье, из которого она выросла еще в прошлом году, шерстяная кофточка, не сходившаяся на груди, а под ней белая с просинью от бесконечных стирок шелковая блузка, тупоносые детские туфли без каблуков. Казалось, Женя носит вещи младшей сестры. Огромные пепельные волосы Жени были кое-как собраны заколками, шпильками, гребенками вокруг маленького лица и все-таки закрывали ей лоб и щеки, а одна прядь все время попадала на ее короткий нос, и она раздраженно отмахивала ее прочь. Новым в ней был ровный, тонкий румянец, окрасивший ее лицо, да живой, близкий блеск больших серых глаз, то серьезно-деловитых, то рассеянно-невидящих.
— Сережа, я хотела тебе сказать: давай встретимся через десять лет.
Шутливость совсем не была свойственна Жене, и я спросил серьезно:
— Зачем?
— Мне интересно, каким ты станешь. — Женя отбросила назойливую прядь. — Ты ведь очень нравился мне все эти годы.
Я думал, что Жене Румянцевой неведомы ни эти слова, ни эти чувства. Вся ее жизнь протекала в двух сферах: в напряженной комсомольской работе — она была нашим комсоргом — и в мечтаниях о звездных мирах. Я никогда не слышал, чтобы в свободное от деловых забот время Женя говорила о чем-нибудь другом, кроме звезд, планет, орбит, протуберанцев, космических полетов. Немногие из нас твердо определили свой дальнейший жизненный путь, а Женя с шестого класса знала, что будет астрономом и никем другим.
Между нами никогда не было дружеской близости, учились мы в параллельных классах и сталкивались лишь по комсомольской работе. Несколько лет назад меня за один проступок чуть не выгнали из пионерского отряда. Ребята встали за меня горой, и я сохранил красный галстук. Лишь одна Женя, новенькая в нашей школе, до конца настаивала на моем исключении. Это наложило отпечаток на все мое отношение к ней. Позднее я понял, что Женина беспощадность шла от повышенной требовательности к себе и людям, а вовсе не от злого сердца. Человек до дна прозрачный, стойкий и верный, она хотела, чтобы и все вокруг были такими. Я не был «рыцарем без страха и упрека», и сейчас неожиданное ее признание удивило и смутило меня. В поисках разгадки я мысленно пробегал прошлое, но ничего не нашел в нем, кроме одной встречи на Чистых прудах…
Однажды мы собрались в выходной день на Химкинское водохранилище покататься на лодках. Сбор назначили на Чистых прудах, у большой беседки. Но с утра заморосил дождь, и на сборный пункт пришли только мы с Павликом, Нина Варакина и Женя Румянцева. Нина пришла потому, что в выходной день не могла усидеть дома, я пришел из-за Нины, Павлик — из-за меня, а почему пришла Женя, было нам непонятно.
Женя никогда не появлялась на скромных наших пирушках, не ходила с нами в кино, в Парк культуры, в «Эрмитаж». Никто не подозревал Женю в ханжестве, просто у нее не хватало времени: она занималась в астрономическом кружке при МГУ и еще что-то делала в планетарии. Мы уважали эту Женину устремленность и не хотели ей мешать.
И вот мы сошлись в большом сквозном павильоне, под этим гигантским деревянным зонтиком посреди бульвара. Дождь то крупно и шумно остегивал землю, то утончался в почти невидимые и неслышные нити, но не переставал ни на минуту. Серые обложные тучи, без единого просвета, уходили за крыши домов. Нечего было и думать о Химках. Но Женя настойчиво уговаривала нас ехать. Впервые позволила она себе маленькое отступление от обычного строгого распорядка, и надо же, чтобы так не повезло! На пуговице плюшевой жакетки висел у нее сверточек с бутербродами. Было что-то очень трогательное в этом сверточке. Жене, видимо, и в голову не приходило, что можно позавтракать в закусочной, в кафе или даже в ресторане, как мы это делали во время наших походов. Из жалости к этому сверточку я предложил:
— Давайте покатаемся на пруду, — я показал на старую, рассохшуюся плоскодонку, торчащую носом из-под свай теплушки, — и будем воображать, что мы в Химках.
— Или в Средиземном море, — вставил Павлик.
— Или в Индийском океане, — восторженно подхватила Женя, — или у берегов Гренландии!
— А мы не потонем? — спросила Нина. — Это было бы обидно: я приглашена на премьеру в МХАТ.
Весел не было. Мы подобрали на берегу две дощечки, вычерпали из лодки воду и отправились в кругосветное плавание. Едва ли кому-нибудь из нас, кроме Жени, это доставляло удовольствие. Пока мы с Павликом вяло шлепали дощечками по воде, Женя придумывала трассу нашего путешествия. Вот мы проходим Босфор, через Суэцкий канал попадаем в Красное море, оттуда в Аравийское, оплываем Большие Зондские острова, Филиппины и входим в Тихий океан.
Запоздалая ребячливость Жени была мила и трогательна, но было в ней вместе и что-то жалкое.
— Смотрите! — говорила Женя, указывая туда, где за глянцевыми от дождя ветвями деревьев уныло темнели мокрые колонны кинотеатра «Колизей». — Вон пальмы, лианы, слоны, нас отнесло к берегам Индии!
Мы переглядывались. Как это бывает в семнадцать лет, мы защищали свою внутреннюю жизнь, еще хрупкую, легко ранимую, броней нарочитой насмешливости, легкого цинизма, и нам непонятно было, как можно так наивно обнаруживать себя.
— Мы приближаемся к страшным Соломоновым островам! — зловещим голосом объявила Женя.
— Правильно! — подтвердил Павлик, самый добрый из нас. — А вон и туземцы-людоеды. — Он указал на группу Чистопрудных ребят, остановившихся прикурить у ограды водоема.
— Пушки на борт! — скомандовала Женя. — Приготовить ядра!
— Женя, очнись, это же колониализм, — сказал я.
— Верно! — улыбнулась Женя, обрадованная, что ее выдумки нашли у нас отклик, и в простоте не замечая иронии. — Мы должны прийти к ним как добрые друзья, мы принесем им орудия труда, инструменты, лекарства…